Page 127 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 127
Разговорились. «Такие-то дела, говорю, молодой человек. Читал я, говорю, что какой-то
немец — забыл его фамилию — добыл из человеческого мозга новый алкалоид — идиотин».
Что ж вы думаете? Поверил и даже на лице своем уважение изобразил: знай, мол, наших! А
то намедни прихожу я в театр. Сажусь. Как раз впереди меня, в следующем ряду, сидят
каких-то два: один «из насих» и, по-видимому, юрист, другой, лохматый — медик. Медик
пьян, как сапожник. На сцену — ноль внимания. Знай себе дремлет да носом клюет. Но как
только какой-нибудь актер начнет громко читать монолог или просто возвысит голос, мой
медик вздрагивает, толкает своего соседа в бок и спрашивает: «Что он говорит?
Бла-а-родно?» — «Благородно», — отвечает «из насих». — «Брраво! — орет медик. —
Бла-а-родно! Браво!» Он, видите ли, дубина пьяная, пришел в театр не за искусством, а за
благородством. Ему благородство нужно.
А Катя слушает и смеется. Хохот у нее какой-то странный: вдыхания быстро и
ритмически правильно чередуются с выдыханиями — похоже на то, как будто она играет на
гармонике — и на лице при этом смеются одни только ноздри. Я же падаю духом и не знаю,
что говорить. Выйдя из себя, я вспыхиваю, вскакиваю с места и кричу:
— Замолчите, наконец! Что вы сидите тут, как две жабы, и отравляете воздух своими
дыханиями? Довольно!
И, не дождавшись, когда они кончат злословить, я собираюсь уходить домой. Да уж и
пора: одиннадцатый час.
— А я еще посижу немножко, — говорит Михаил Федорович. — Позволяете,
Екатерина Владимировна?
— Позволяю, — отвечает Катя.
— Bene 26 . В таком случае прикажите подать еще бутылочку.
Оба провожают меня со свечами в переднюю, и пока я надеваю шубу, Михаил
Федорович говорит:
— В последнее время вы ужасно похудели и состарились, Николай Степанович. Что с
вами? Больны?
— Да, болен немножко.
— И не лечится… — угрюмо вставляет Катя.
— Отчего же не лечитесь? Как можно так? Береженого, милый человек, бог бережет.
Кланяйтесь вашим и извинитесь, что не бываю. На днях, перед отъездом за границу, приду
проститься. Непременно! На будущей неделе уезжаю.
Выхожу я от Кати раздраженный, напуганный разговорами о моей болезни и
недовольный собою. Я себя спрашиваю: в самом деле, не полечиться ли у кого-нибудь из
товарищей? И тотчас же я воображаю, как товарищ, выслушав меня, отойдет молча к окну,
подумает, потом обернется ко мне и, стараясь, чтобы я не прочел на его лице правды, скажет
равнодушным тоном: «Пока не вижу ничего особенного, но все-таки, коллега, я советовал бы
вам прекратить занятия»… И это лишит меня последней надежды.
У кого нет надежд? Теперь, когда я сам ставлю себе диагноз и сам лечу себя,
временами я надеюсь, что меня обманывает мое невежество, что я ошибаюсь и насчет белка
и сахара, которые нахожу у себя, и насчет сердца, и насчет тех отеков, которые уже два раза
видел у себя по утрам; когда я с усердием ипохондрика перечитываю учебники терапии и
ежедневно меняю лекарства, мне всё кажется, что я набреду на что-нибудь утешительное.
Мелко всё это.
Покрыто ли небо тучами или сияют на нем луна и звезды, я всякий раз, возвращаясь,
гляжу на него и думаю о том, что скоро меня возьмет смерть. Казалось бы, в это время
мысли мои должны быть глубоки, как небо, ярки, поразительны… Но нет! Я думаю о себе
самом, о жене, Лизе, Гнеккере, о студентах, вообще о людях; думаю нехорошо, мелко, хитрю
перед самим собою, и в это время мое миросозерцание может быть выражено словами,
26 Хорошо (лат.).