Page 252 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 252
— Родной мой! — заговорила она тихо. — Дорогой! О, господи!
И от волнения стала мять в руках свой фартук. На окне стояли четвертные бутыли с
ягодами и водкой. Я налил себе чайную чашку и с жадностью выпил, потому что мне сильно
хотелось пить. Аксинья только недавно вымыла стол и скамьи, и в кухне был запах, какой
бывает в светлых, уютных кухнях у опрятных кухарок. И этот запах и крик сверчка когда-то
в детстве манили нас, детей, сюда в кухню и располагали к сказкам, к игре в короли…
— А Клеопатра где? — спрашивала Аксинья тихо, торопясь, сдерживая дыхание. — А
шапка твоя где, батюшка? А жена, сказывают, в Питер уехала?
Она служила еще при нашей матери и купала когда-то меня и Клеопатру в корыте, и
теперь для нее мы все еще были дети, которых нужно было наставлять. В какие-нибудь
четверть часа она выложила передо мною все свои соображения, какие с рассудительностью
старой слуги скапливала в тиши этой кухни все время, пока мы не виделись. Она сказала, что
доктора можно заставить жениться на Клеопатре, — стоит только припугнуть его, и если
хорошо написать прошение, то архиерей расторгнет его первый брак; что хорошо бы
потихоньку от жены Дубечню продать, а деньги положить в банк на мое имя; что если бы я и
сестра поклонились отцу в ноги и попросили хорошенько, то, быть может, он простил бы
нас; что надо бы отслужить молебен царице небесной…
— Ну, иди, батюшка, поговори с ним, — сказала она, когда послышался кашель
отца. — Ступай, поговори, поклонись, голова не отвалится.
Я пошел. Отец уже сидел за столом и чертил план дачи с готическими окнами и с
толстою башней, похожею на пожарную каланчу, — нечто необыкновенно упрямое и
бездарное. Я, войдя в кабинет, остановился так, что мне был виден этот чертеж. Я не знал,
зачем я пришел к отцу, но помню, когда я увидел его тощее лицо, красную шею, его тень на
стене, то мне захотелось броситься к нему на шею и, как учила Аксинья, поклониться ему в
ноги; но вид дачи с готическими окнами и с толстою башней удержал меня.
— Добрый вечер, — сказал я.
Он взглянул на меня и тотчас же опустил глаза на свой чертеж.
— Что тебе нужно? — спросил он немного погодя.
— Я пришел вам сказать — сестра очень больна. Она скоро умрет, — добавил я глухо.
— Что ж? — вздохнул отец, снимая очки и кладя их на стол. — Что посеешь, то и
пожнешь. Что посеешь, — повторил он, вставая из-за стола, — то и пожнешь. Я прошу тебя
вспомнить, как два года назад ты пришел ко мне, и вот на этом самом месте я просил тебя,
умолял оставить свои заблуждения, напоминал тебе о долге, чести и о твоих обязанностях по
отношению к предкам, традиции которых мы должны свято хранить. Послушал ли ты меня?
Ты пренебрег моими советами и с упорством продолжал держаться своих ложных взглядов;
мало того, в свои заблуждения ты вовлек также сестру и заставил ее потерять нравственность
и стыд. Теперь вам обоим приходится нехорошо. Что ж? Что посеешь, то и пожнешь!
Он говорил это и ходил по кабинету. Вероятно, он думал, что я пришел к нему с
повинною, и, вероятно, он ждал, что я начну просить за себя и сестру. Мне было холодно, я
дрожал, как в лихорадке, и говорил с трудом, хриплым голосом.
— И я тоже прошу вспомнить, — сказал я, — на этом самом месте я умолял вас понять
меня, вдуматься, вместе решить, как и для чего нам жить, а вы в ответ заговорили о предках,
о дедушке, который писал стихи. Вам говорят теперь о том, что ваша единственная дочь
безнадежна, а вы опять о предках, о традициях… И такое легкомыслие в старости, когда
смерть не за горами, когда осталось жить каких-нибудь пять, десять лет!
— Ты зачем пришел сюда? — строго спросил отец, очевидно оскорбленный тем, что я
попрекнул его легкомыслием.
— Не знаю. Я люблю вас, мне невыразимо жаль, что мы так далеки друг от друга, —
вот я и пришел. Я еще люблю вас, но сестра уже окончательно порвала с вами. Она не
прощает и уже никогда не простит. Ваше одно имя возбуждает в ней отвращение к
прошлому, к жизни.
— А кто виноват? — крикнул отец. — Ты же и виноват, негодяй.