Page 247 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 247

Она старалась быть светскою, непринужденной, покойной и оттого казалась манерною
               и странной. Простота и миловидность покинули ее.
                     — Сейчас я объявила отцу, что ухожу на репетицию, — начала она, подходя ко мне, —
               и он крикнул, что лишает меня благословения, и даже едва не ударил меня. Представь, я не
               знаю  своей  роли, —  сказала  она,  заглядывая  в  тетрадку. —  Я  непременно  собьюсь.  Итак,
               жребий брошен, — продолжала она в сильном волнении. — Жребий брошен…
                     Ей казалось, что все смотрят на нее и все изумлены тем важным шагом, на который она
               решилась, что все ждут от нее чего-то особенного, и убедить ее, что на таких маленьких и
               неинтересных людей, как я и она, никто не обращает внимания, было невозможно.
                     До третьего акта ей нечего было делать, и ее роль гостьи, провинциальной кумушки,
               заключалась  лишь  в  том,  что  она  должна  была  постоять  у  двери,  как  бы  подслушивая,  и
               потом сказать короткий монолог. До своего выхода, по крайней мере часа полтора, пока на
               сцене ходили, читали, пили чай, спорили, она не отходила от меня и все время бормотала
               свою роль и нервно мяла тетрадку; и, воображая, что все смотрят на нее и ждут ее выхода,
               она дрожащею рукой поправляла волосы и говорила мне:
                     — Я непременно собьюсь… Как тяжело у меня на душе, если б ты знал! У меня такой
               страх, будто меня поведут сейчас на смертную казнь.
                     Наконец настала ее очередь.
                     — Клеопатра Алексеевна, — вам! — сказал режиссер.
                     Она вышла на середину сцены с выражением ужаса на лице, некрасивая, угловатая, и с
               полминуты  простояла,  как  в  столбняке,  совершенно  неподвижно,  и  только  одни  большие
               сережки качались под ушами.
                     — В первый раз можно по тетрадке, — сказал кто-то.
                     Мне было ясно, что она дрожит и от дрожи не может говорить и развернуть тетрадку, и
               что ей вовсе не до роли, и я уже хотел пойти к ней и сказать ей что-нибудь, как она вдруг
               опустилась на колени среди сцены и громко зарыдала.
                     Все двигалось, все шумело вокруг, один я стоял, прислонившись к кулисе, пораженный
               тем, что произошло, не понимая, не зная, что мне делать. Я видел, как ее подняли и увели. Я
               видел, как ко мне подошла Анюта Благово; раньше я не видел ее в зале, и теперь она точно
               из  земли  выросла.  Она  была  в  шляпе,  под  вуалью,  и,  как  всегда,  имела  такой  вид,  будто
               зашла только на минуту.
                     — Я говорила ей, чтобы она не играла, — сказала она сердито, отрывисто выговаривая
               каждое слово и краснея. — Это — безумие! Вы должны были удержать ее!
                     Быстро  подошла  Ажогина-мать  в  короткой  кофточке  с  короткими  рукавами,  с
               табачным пеплом на груди, худая и плоская.
                     — Друг  мой,  это  ужасно, —  проговорила  она,  ломая  руки  и,  по  обыкновению,
               пристально  всматриваясь  мне  в  лицо. —  Это  ужасно!  Ваша  сестра  в  положении…  она
               беременна! Уведите ее, прошу вас…
                     Она тяжело  дышала от  волнения. А в  стороне стояли три дочери, такие же, как она,
               худые  и  плоские,  и  пугливо  жались  друг  к  другу.  Они  были  встревожены,  ошеломлены,
               точно  в  их  доме  только  что  поймали  каторжника.  Какой  позор,  как  страшно!  А  ведь  это
               почтенное семейство всю свою жизнь боролось с предрассудками; очевидно, оно полагало,
               что  все  предрассудки  и  заблуждения  человечества  только  в  трех  свечах,  в  тринадцатом
               числе, в тяжелом дне — понедельнике!
                     — Прошу  вас… прошу… —  повторяла госпожа Ажогина, складывая губы  сердечком
               на слоге «шу» и выговаривая его как «шю». — Прошю, уведите ее домой.

                                                            XVIII

                     Немного погодя я и сестра шли по лестнице. Я прикрывал ее полой своего пальто; мы
               торопились,  выбирая  переулки,  где  не  было  фонарей,  прячась  от  встречных,  и  это  было
               похоже на бегство. Она уже не плакала, а глядела на меня сухими глазами. До Макарихи,
   242   243   244   245   246   247   248   249   250   251   252