Page 261 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 261

А когда наступил вечер и в избе потемнело, то стало так тоскливо, что трудно было
               выговорить слово. Сердитая бабка намочила ржаных корок в чашке и сосала их долго, целый
               час. Марья, подоив корову, принесла ведро с молоком и поставила на скамью; потом бабка
               переливала  из  ведра  в  кувшины,  тоже  долго,  не  спеша,  видимо,  довольная,  что  теперь,  в
               Успеньев пост, никто не станет есть молока и оно все останется цело. И только немножко,
               чуть-чуть, она отлила в блюдечко для ребенка Феклы. Когда она и Марья понесли кувшины
               на погребицу, Мотька вдруг встрепенулась, сползла с печи и, подойдя к скамье, где стояла
               деревянная чашка с корками, плеснула в нее молока из блюдечка.
                     Бабка, вернувшись в избу, принялась опять за свои корки, а Саша и Мотька, сидя на
               печи, смотрели на нее, и им было приятно, что она оскоромилась и теперь уж пойдет в ад.
               Они утешились и легли спать, и Саша, засыпая, воображала Страшный суд: горела большая
               печь, вроде гончарной, и нечистый дух с рогами, как у коровы, весь черный, гнал бабку в
               огонь длинною палкой, как давеча она сама гнала гусей.

                                                               V

                     На Успенье, в одиннадцатом часу вечера, девушки и парни, гулявшие внизу на лугу,
               вдруг  подняли  крик  и  визг  и  побежали  по  направлению  к  деревне;  и  те,  которые  сидели
               наверху, на краю обрыва, в первую минуту никак не могли понять, отчего это.
                     — Пожар! Пожар! — раздался внизу отчаянный крик. — Горим!
                     Те,  которые  сидели  наверху,  оглянулись,  и  им  представилась  страшная,
               необыкновенная картина. На одной из крайних изб, на соломенной крыше стоял огненный, в
               сажень вышиною, столб, который  клубился и сыпал  от себя во  все  стороны искры, точно
               фонтан бил. И тотчас же загорелась вся крыша ярким пламенем и послышался треск огня.
                     Свет луны померк, и уже вся деревня была охвачена красным, дрожащим светом; по
               земле  ходили  черные  тени,  пахло  гарью;  и  те,  которые  бежали  снизу,  все  запыхались,  не
               могли говорить от дрожи, толкались, падали и, с непривычки к яркому свету, плохо видели и
               не узнавали друг друга. Было страшно. Особенно было страшно то, что над огнем, в дыму,
               летали  голуби  и  в  трактире,  где  еще  не  знали  о  пожаре,  продолжали  петь  и  играть  на
               гармонике как ни в чем не бывало.
                     — Дядя Семен горит! — крикнул кто-то громким, грубым голосом.
                     Марья металась около  своей избы, плача, ломая руки, стуча зубами, хотя пожар  был
               далеко, на другом краю; вышел Николай в валенках, повыбегали дети в рубашонках. Около
               избы десятского забили в чугунную доску. Бем, бем, бем… — понеслось по воздуху, и от
               этого частого, неугомонного звона щемило за сердце и становилось холодно. Старые  бабы
               стояли с образами.  Из дворов выгоняли на  улицу овец, телят и коров, выносили сундуки,
               овчины,  кадки.  Вороной  жеребец,  которого  не  пускали  в  табун,  так  как  он  лягал  и  ранил
               лошадей, пущенный на волю, топоча, со ржаньем, пробежал по деревне раз и другой и вдруг
               остановился около телеги и стал бить ее задними ногами.
                     Зазвонили и на той стороне, в церкви.
                     Около  горевшей  избы  было  жарко  и  так  светло,  что  на  земле  видна  была  отчетливо
               каждая  травка.  На  одном  из  сундуков,  которые  успели  вытащить,  сидел  Семен,  рыжий
               мужик с большим носом, в картузе, надвинутом на голову глубоко, до ушей, в пиджаке; его
               жена  лежала  лицом  вниз,  в  забытьи,  и  стонала.  Какой-то  старик  лет  восьмидесяти,
               низенький, с большою бородой, похожий на гнома, не здешний, но, очевидно, причастный к
               пожару, ходил возле, без шапки, с белым узелком в руках; в лысине его отсвечивал огонь.
               Староста  Антип  Седельников,  смуглый  и  черноволосый,  как  цыган,  подошел  к  избе  с
               топором и вышиб окна, одно за другим — неизвестно для чего, потом стал рубить крыльцо.
                     — Бабы, воды! — кричал он. — Машину подава-ай! Поворачивайся!
                     Те самые мужики, которые только что гуляли в трактире, тащили на себе пожарную
               машину. Все они были пьяны, спотыкались и падали, и у всех было беспомощное выражение
               и слезы на глазах.
   256   257   258   259   260   261   262   263   264   265   266