Page 30 - Рассказы. Повести. Пьесы
P. 30
между двумя рядом растущими елками. — Что ж ты стоишь? Садись и ты!
Пелагея садится поодаль на припеке и, стыдясь своей радости, закрывает рукой
улыбающийся рот. Минуты две проходят в молчании.
— Хоть бы разочек зашли, — говорит тихо Пелагея.
— Зачем? — вздыхает Егор, снимая свой картузик и вытирая рукавом красный лоб. —
Нет никакой надобности. Зайти на час-другой — канитель одна, только тебя взбаламутишь, а
постоянно жить в деревне — душа не терпит… Сама знаешь, человек я балованный… Мне
чтоб и кровать была, и чай хороший, и разговоры деликатные… чтоб все степени мне были, а
у тебя там на деревне беднота, копоть… Я и дня не выживу. Ежели б указ такой, положим,
вышел, чтоб беспременно мне у тебя жить, так я бы или избу сжег, или руки бы на себя
наложил. Сызмалетства во мне это баловство сидит, ничего не поделаешь.
— Таперя вы где живете?
— У барина, Дмитрия Иваныча, в охотниках. К его столу дичь поставляю, а больше
так… из-за удовольствия меня держит.
— Не степенное ваше дело, Егор Власыч… Для людей это баловство, а у вас оно
словно как бы и ремесло… занятие настоящее…
— Не понимаешь ты, глупая, — говорит Егор, мечтательно глядя на небо. — Ты
отродясь не понимала и век тебе ее понять, что я за человек… По-твоему, я шальной,
заблудящий человек, а который понимающий, для того я что ни на есть лучший стрелок во
всем уезде. Господа это чувствуют и даже в журнале про меня печатали. Ни один человек не
сравняется со мной по охотницкой части… А что я вашим деревенским занятием брезгаю,
так это не из баловства, не из гордости. С самого младенчества, знаешь, я окромя ружья и
собак никакого занятия не знал. Ружье отнимают, я за удочку, удочку отнимают, я руками
промышляю. Ну, и по лошадиной части барышничал, по ярмаркам рыскал, когда деньги
водились, а сама знаешь, что ежели который мужик записался в охотники или в лошадники,
то прощай соха. Раз сядет в человека вольный дух, то ничем его не выковыришь. Тоже вот
ежели который барин пойдет в ахтеры или по другим каким художествам, то не быть ему ни
в чиновниках, ни в помещиках. Ты баба, не понимаешь, а это понимать надо.
— Я понимаю, Егор Власыч.
— Стало быть, не понимаешь, коли плакать собираешься…
— Я… я не плачу… — говорит Пелагея, отворачиваясь. — Грех, Егор Власыч! Хоть бы
денек со мной, несчастной, пожили. Уж двенадцать лет, как я за вас вышла, а… а промеж нас
ни разу любови не было!.. Я… я не плачу…
— Любови… — бормочет Егор, почесывая руку. — Никакой любови не может быть.
Одно только звание, что мы муж и жена, а нешто это так и есть? Я для тебя дикий человек
есть, ты для меня простая баба, не понимающая. Нешто мы пара? Я вольный, балованный,
гулящий, а ты работница, лапотница, в грязи живешь, спины не разгибаешь. О тебе я так
понимаю, что я по охотницкой части первый человек, а ты с жалостью на меня глядишь…
Где же тут пара?
— Да ведь венчаны, Егор Власыч! — всхлипывает Пелагея.
— Не волей венчаны… Нешто забыла? Графа Сергея Павлыча благодари… и себя.
Граф из зависти, что я лучше его стреляю, месяц целый вином меня спаивал, а пьяного не
токмо что перевенчать, но и в другую веру совратить можно. Взял и в отместку пьяного на
тебе женил… Егеря на скотнице! Ты видала, что я пьяный, зачем выходила? Не крепостная
ведь, могла супротив пойти! Оно, конечно, скотнице счастье за егеря выйти, да ведь надо
рассуждение иметь. Ну, вот теперь и мучайся, плачь. Графу смешки, а ты плачь… бейся об
стену… Наступает молчание. Над сечей пролетают три дикие утки. Егор глядит на них и
провожает их глазами до тех пор, пока они, превратившись в три едва видные точки, не
опускаются далеко за лесом.
— Чем живешь? — спрашивает он, переводя глаза с уток на Пелагею.
— Таперя на работу хожу, а зимой ребеночка из воспитательного дома беру, кормлю
соской. Полтора рубля в месяц дают.