Page 92 - Детство
P. 92
мои. Одета она была некрасиво - в широкое, рыжее платье, вздувшееся на животе.
Вотчим протянул мне руку.
- Здравствуй, брат! Ну, как ты, а?
Понюхал воздух и сказал:
- А знаете - у вас очень сыро!
Оба они как будто долго бежали, утомились, всё на них смялось, вытерлось, и ничего им
не нужно, а только бы лечь да отдохнуть.
Скучно пили чай, дедушка спрашивал, глядя, как дождь моет стекло окна:
- Стало быть - всё сгорело?
- Всё,-решительно подтвердил вотчим.- Мы сами едва выскочили...
- Так. Огонь не шутит.
Прижавшись к плечу бабушки, мать шептала что-то на ухо ей,- бабушка щурила глаза,
точно в них светом било. Становилось всё скучнее.
Вдруг дед сказал ехидно и спокойно, очень громко:
- А до меня слух дошёл, Евгений Васильев, сударь, что пожара-то не было, а просто ты в
карты проиграл всё...
Стало тихо, как в погребе, фыркал самовар, хлестал дождь по стёклам, потом мать
выговорила:
- Папаша...
- Что-о, папаша-а? - оглушительно закричал дед.- Что ещё будет? Не говорил я тебе: не
ходи тридцать за двадцать? Вот тебе,- вон он - тонкий! Дворянка, а? Что, дочка?
Закричали все четверо, громче всех вотчим. Я ушёл в сени, сел там на дрова и окоченел в
изумлении: мать точно подменили, она была совсем не та, не прежняя. В комнате это было
меньше заметно, но здесь, в сумраке, ясно вспомнилось, какая она была раньше.
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без
обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим
жили в двух комнатах, на улицу окнами, а я с бабушкой - в кухне, с одним окном на крышу.
Из-за крыш чёрными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний
ветер раздувал дым по всему селу; всегда у нас, в холодных комнатах, стоял жирный запах
гари. Рано утром волком выл гудок:
- Хвоу, оу, оу-у...
Если встать на лавку, то в верхние стёкла окна, через крыши, видны освещённые
фонарями ворота завода, раскрытые, как беззубый чёрный рот старого нищего,- в него густо
лезет толпа маленьких людей. В полдень снова гудок; отваливались чёрные губы ворот,
открывая глубокую дыру, завод тошнило пережёванными людями, чёрным потоком они
изливались на улицу, белый, мохнатый ветер летал вдоль улицы, гоняя и раскидывая людей по
домам. Небо было видимо над селом очень редко: изо дня в день над крышами домов, над
сугробами снега, посоленными копотью, висела другая крыша, серая, плоская, она
притискивала воображение и ослепляла глаза своим тоскливым одноцветом.
Вечерами над заводом колебалось мутно-красное зарево, освещая концы труб, и было
похоже, что трубы не от земли к небу поднялись, а опускаются к земле из этого дымного
облака,- опускаются, дышат красным и воют, гудят. Смотреть на всё это было невыносимо
тошно, злая скука грызла сердце. Бабушка работала за кухарку - стряпала, мыла полы, колола
дрова, носила воду, она была в работе с утра до вечера, ложилась спать усталая, кряхтя и охая.
Иногда она, отстряпавшись, надевала короткую ватную кофту и, высоко подоткнув юбку,
отправлялась в город.
- Поглядеть, как там старик живёт..
- Возьми меня!
- Замёрзнешь, гляди, как вьюжно!
И уходила она за семь вёрст, по дороге, затерянной в снежных полях. Мать, жёлтая,
беременная, зябко куталась в серую, рваную шаль с бахромой. Ненавидел я эту шаль,
искажавшую большое, стройное тело, ненавидел и обрывал хвостики бахромы, ненавидел