Page 97 - Детство
P. 97

- Боже мой, боже мой...
                     Терпения не стало лежать в противном запахе нагретых, сальных тряпок, я встал, пошёл
               на двор, но мать крикнула:
                     - Куда ты? Куда? Иди ко мне!..
                     Потом мы сидели на полу, Саша лежал в коленях матери, хватал пуговицы её платья,
               кланялся и говорил:
                     - Бувуга,- что означало: пуговка.
                     Я сидел, прижавшись к боку матери, она говорила, обняв меня:
                     - Мы - бедные, у нас каждая копейка, каждая копейка...
                     И всё не договаривала чего-то, тиская меня горячей рукою.
                     - Экая дрянь... дрянь! - вдруг сказала она слова, которые я уже слышал от неё однажды.
                     Саша повторил:
                     - Дянь!
                     Странный  это  был  мальчик:  неуклюжий,  большеголовый,  он  смотрел  на  всё  вокруг
               прекрасными синими глазами, с тихой улыбкой и словно ожидая чего-то. Говорить он начал
               необычно рано, никогда не плакал, живя в непрерывном состоянии тихого веселья. Был слаб,
               едва ползал и очень радовался, когда видел меня, просился на руки ко мне, любил мять уши
               мои  маленькими  мягкими  пальцами,  от  которых  почему-то  пахло  фиалкой.  Он  умер
               неожиданно, не хворая; ещё утром был тихо весел, как всегда, а вечером, во время благовеста
               ко всенощной, уже лежал на столе. Это случилось вскоре после рождения второго ребёнка,
               Николая.
                     мать  сделала,  что  обещала;  в  школе  я  снова  устроился  хорошо,  но  меня  опять
               перебросило к деду.
                     Однажды, во время вечернего чая, войдя со двора в кухню, я услыхал надорванный крик
               матери:
                     - Евгений, я тебя прошу, прошу...
                     - Глу-по-сти! - сказал вотчим.
                     - Но ведь я знаю - ты к ней идёшь!
                     - Н-ну?
                     Несколько секунд оба молчали, матъ закашлялась, говоря:
                     - Какая ты злая дрянь...
                     Я слышал, как он ударил её, бросился в комнату и увидал, что мать, упав на колени,
               опёрлась спиною и локтями о стул, выгнув грудь, закинув голову, хрипя и страшно блестя
               глазами, а он, чисто одетый, в новом мундире, бьёт её в грудь длинной своей ногою. Я схватил
               со стола нож с костяной ручкой в серебре,-  им резали хлеб,  это была единственная вещь,
               оставшаяся у матери после моего отца,- схватил и со всею силою ударил вотчима в бок.
                     По счастью, мать успела оттолкнуть Максимова, нож проехал по боку, широко распоров
               мундир и только оцарапав кожу. Вотчим, охнув, бросился вон из комнаты, держась за бок, а
               мать схватила меня, приподняла и с рёвом бросила на пол. Меня отнял вотчим, вернувшись со
               двора.
                     Поздно  вечером,  когда  он  всё-таки  ушёл  из  дома,  мать  пришла  ко  мне  за  печку,
               осторожно обнимала, целовала меня и плакала:
                     - Прости, я виновата! Ах, милый, как ты мог? Ножом?
                     Я совершенно искренне и вполне понимая, что говорю, сказал ей, что зарежу вотчима и
               сам тоже зарежусь. Я думаю, что сделал бы это, во всяком случае попробовал бы. Даже сейчас
               я  вижу  эту  подлую,  длинную  ногу,  с  ярким  кантом  вдоль  штанины,  вижу,  как  она
               раскачивается в воздухе и бьёт носком в грудь женщины.
                     Вспоминая эти свинцовые мерзости дикой русской жизни, я минутами спрашиваю себя:
               да стоит ли говорить об этом? И, с обновлённой уверенностью, отвечаю себе - стоит; ибо это -
               живучая, подлая правда, она не издохла и по сей день. Это та правда, которую необходимо
               знать до корня, чтобы с корнем же и выдрать её из памяти, из души человека, из всей жизни
               нашей, тяжкой и позорной.
   92   93   94   95   96   97   98   99   100   101   102