Page 26 - Не стреляйте в белых лебедей
P. 26
Не ответил Егор. Прошел к столу кухонному, ящик из него выдернул и вывалил все
ложки-плошки прямо на столешницу.
— Еще полденька у нас, полденька, Егорушка, завтрашних. Может, вместе пойдем
искать? Может, донышко все ощупаем?
Молчал Егор. Молча ножи осматривал: какой меньше гнется. Выбрал, брусок с полки
достал, плюнул на него и начал жало ножу наводить. Обмерла Харитина:
— Ты зачем ножичек-то востришь, Егор Савельич?
Молча шаркал Егор ножом по брусочку: вжиг да вжиг. И брови в линию свел.
Выгоревшие брови были, нестрашные, а свел.
— Егор Савельич…
— Воду вскипяти, Харитина. И тазы готовь.
— Это зачем же?
— Кабанчика кончать буду. Харитина наседкой вскинулась:
— Что?!
— Делай, что велел.
— Да ты… Ты что это, а? Ты опомнись, опомнись, бедоносец несчастный! Кабанчика
под нож пустим, чем зиму прокормимся? Чем? Подаянием Христовым?
— Я тебе все сказал.
— Не дам! Не дам, не позволю! Люди добрые!..
— Не ори, Харитина. У меня тоже свой принцип есть, не у него одного.
Сроду он этих кабанчиков не колол: всегда просил у кого глаз пожестче… А тут
озверел словно: всхлипывал, вздрагивал, ножом бил, не глядя. Все горло кабанчику
исполосовал, но кончил. И кабанчик тот сразу у них просолился, потому что слезы на него из
четырех глаз капали.
Хорошо еще, Кольки не было. У учительницы Колька отсиживался, у Нонны Юрьевны.
Спасибо, добрая душа встретилась, хотя и девчоночка совсем еще одинокая. Из города.
К ночи разделали: мясо в мешки увязали, потроха себе оставили. Взвалил Егор мешки
на загорбок и в ночь на станцию ушел. Надеялся в город к рассвету попасть и занять на
рынке местечко какое побойчей, потому как на собственную бойкость уже не рассчитывал. И
так не больно-то боек мужик был, а теперь и подавно: вглубь вся живость его ушла, как рыба
в холода.
— Да уж, стало быть так, раз оно не этак!
7
Так случилось, что Колька Полушкин ни разу в жизни ни с кем всерьез не ссорился. Ни
поводов не встречалось, ни драчливых приятелей, и хоть боли самой разнообразной
натерпелся предостаточно, боль эта только тело задевала. А вот душу никто еще доселе не
трогал, никто не задевал, и потому к обидам она была непривычна. Нетренированная душа у
парня была: большом, конечно, недостаток для жизни, если жизнь эту мерками дяденьки его
отмерять, Федора Ипатовича Бурьянова.
Но Колька своими мерами руководствовался, и поэтому отцовская оплеуха угольком
горела в нем. Горела и жгла, не затухая. Пустяк, казалось бы, чепуховина: родная ведь рука
по загривку прошлись, не соседская. Станешь объяснять кому, засмеют:
— Не блажи, малец! На отца ведь кровного губы-то дуешь, сообрази.
Но одного соображения тут, видно, было недостаточно, как Колька ни соображал. Чего-
то еще требовалось, и потому он, от слез ослепнув, пошел туда, где— верил он — и без
соображений все поймут, разберутся и помогут.
— А они говорят: «Дай ты ему леща!» А он и ударил.
Нонна Юрьевна хорошо умела слушать. Глядела как на взрослого, всерьез глядела, и
именно от этого взгляда Колька оковы вдруг все растерял и заплакал навзрыд. Заплакал,