Page 35 - СЕВАСТОПОЛЬСКИЕ РАССКАЗЫ
P. 35
видно было, что он, с некоторой злобой страдающего человека, говорил вещи
неутешительные.
Проезжий офицер, поручик Козельцов, был офицер недюжинный. Он был не из тех,
которые живут так-то и делают то-то, а не делают того-то потому, что так живут и делают
другие: он делал все, что ему хотелось, а другие уже делали то же самое и были уверены, что
это хорошо. Его натура была довольно богата; он был неглуп и вместе с тем талантлив,
хорошо пел, играл на гитаре, говорил очень бойко и писал весьма легко, особенно казенные
бумаги, на которые набил руку в свою бытность полковым адъютантом; но более всего
замечательна была его натура самолюбивой энергией, которая, хотя и была более всего
основана на этой мелкой даровитости, была сама по себе черта резкая и поразительная. У
него было одно из тех самолюбий, которое до такой степени слилось с жизнью и которое
чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных, кружках, что он не понимал
другого выбора, как первенствовать или уничтожаться, и что самолюбие было двигателем
даже его внутренних побуждений: он сам с собой любил первенствовать над людьми, с
которыми себя сравнивал. – Как же! очень буду слушать, что Москва 41 болтает! –
пробормотал поручик, ощущая какую-то тяжесть апатии на сердце и туманность мыслей,
оставленных в нем видом транспорта раненых и словами солдата, значение которых
невольно усиливалось и подтверждалось звуками бомбардированья. – Смешная эта
Москва… Пошел, Николаев, трогай же… Что ты заснул! – прибавил он несколько ворчливо
на денщика, поправляя полы шинели.
Вожжи задергались, Николаев зачмокал, и повозочка покатилась рысью.
– Только покормим минутку и сейчас, нынче же, дальше, – сказал офицер.
2
Уже въезжая в улицу разваленных остатков каменных стен татарских домов Дуванкой,
поручик Козельцов снова был задержан транспортом бомб и ядер, шедшим в Севастополь и
столпившимся на дороге.
Два пехотных солдата сидели в самой пыли на камнях разваленного забора, около
дороги, и ели арбуз с хлебом.
– Далече идете, землячок? – сказал один из них, пережевывая хлеб, солдату, который с
небольшим мешком за плечами остановился около них.
– В роту идем из губерни, – отвечал солдат, глядя в сторону от арбуза и поправляя
мешок за спиной. – Мы вот почитай что третью неделю при сене ротном находились, а
теперь, вишь, потребовали всех; да неизвестно, в каком месте полк находится в теперешнее
время. Сказывали, что на Корабельную заступили наши в прошлой неделе. Вы не слыхали,
господа?
– В городу, брат, стоит, в городу, – проговорил другой, старый фурштатский солдат,
копавший с наслаждением складным ножом в неспелом, белёсом арбузе. – Мы вот только с
полдён оттеле идем. Такая страсть, братец ты мой, что и не ходи лучше, а здесь упади
где-нибудь, в сене, денек-другой пролежи – дело-то лучше будет.
– А что так, господа?
– Рази не слышишь, нынче кругом палит, аж и места целого нет. Что нашего брата
перебил, и сказать нельзя! – И говоривший махнул рукой и поправил шапку.
Прохожий солдат задумчиво покачал головой, почмокал языком, потом достал из
голенища трубочку, не накладывая ее, расковырял прижженный табак, зажег кусочек трута у
курившего солдата и приподнял шапочку.
– Никто, как Бог, господа! Прощенья просим! – сказал он и, встряхнув за спиною
41 Во многих армейских полках офицеры полупрезрительно, полуласкательно называют солдата Москва или
еще присяга (Л. Толстой)