Page 168 - И дольше века длится день
P. 168
со своими ребятами. Она-то наверняка не спит. Тяжело ей, что и говорить. А впереди еще
сколько предстоит горя мыкать — ребятишки-то пока не знают об отце. А куда денешься,
правду не обойдешь стороной…
Представил он себе, как, грохоча, бегут в тот час поезда среди ночи, полыхая
огнями и взметая снежную пыль, и какая глухая и бесконечная ночь стоит вокруг.
Неподалеку от того места, где сейчас он гостит, внимая домбре, в беспросветно темной
и дикой степи, среди снегов и ветра бодрствует неистовый Каранар. Ему не до сна, не
до покоя. Вот ведь как устроено в природе. Весь год набирается сил, весь год изо дня в
день собирает и пережевывает корм, все время непрестанно перетирая жвачку
могучими челюстями, и для этого у него соответственно устроен желудок, вначале
накапливающий грубый корм, а затем возвращающий его для вторичного
измельчения, чем и занимается верблюд, пережевывая жвачку на ходу и даже во сне, и
все это с тем, чтобы накопить, сконцентрировать силу в горбах, и чем мощнее, налитее
и крепче горбы, чем плотнее в них сало, тем мощнее самец в зимний гон. И тогда ему
нипочем ни снега, ни холода, ни даже хозяин и тем более прочие люди. Тогда он лютует,
опьяненный неукротимой силой, тогда он царь и владыка, и нет ему ни устали, ни
страха, и ничего на свете не существует — ни питья, ни еды, ничего кроме утоления
великой и необузданной страсти его. Но ведь для этого он и жил целый год, для этого и
набирался силы изо дня в день. И в этот час Буранный Едигей сидел гостем в тепле и
слушал домбру, а где-то в этой округе, среди буранистой ночи, среди лунных снегов
ярился и метался Буранный Каранар, верный зову крови, ревниво оберегая
облюбованных им маток от всего постороннего, не допуская к ним ни зверя, ни даже
птицу, зычно вопя и потрясая устрашающе черными космами бороды.
И об этом думалось Едигею под звуки домбры…
Музыка мгновенно переносила его мысль из прошлого в настоящее и снова в прошлое.
К тому, что ожидалось завтра. Странное желание возникло при этом — заслонить,
загородить от опасности все, что дорого ему, весь мир, который представился ему, чтобы
никому и ничему не было плохо. И это смутное ощущение некой вины своей перед всеми,
кто был связан с его жизнью, вызывало в нем тайную печаль…
— Уа, Едигей, — окликнул его Эрлепес, задумчиво улыбаясь, доигрывая, мелко
перебирая затихающие струны. — Ты никак устал с дороги, надо тебе отдохнуть, а я тут на
домбре бренчу.
— Да нет, что ты, Эрлеке, — искренне смутился Едигей, прикладывая руки к груди. —
Наоборот, давно мне не было так хорошо, как сейчас. Если сам не устал, продолжай, сделай
такое добро. Играй.
— А что бы ты хотел?
— Это тебе лучше знать, Эрлеке. Мастер сам знает, что ему сподручней. Конечно,
старинные вещи — они как бы роднее. Не знаю отчего, за душу берут, думы навевают.
Эрлепес понимающе кивнул.
— Вот и Коспан у нас такой, — усмехнулся он, глядя на непривычно притихшего
Коспана. — Как слушает домбру, вроде тает, другим человеком становится. Так, что ли,
Коспан? Но сегодня у нас гость. Ты уж не забывай. Плесни нам понемногу.
— Это я мигом, — оживился Коспан и подлил на дно стаканов по новой.
Они выпили, закусили. Переждав, Эрлепес снова взял в руки домбру, снова проверил,
ударяя по струнам, так ли настроен инструмент.
— Коли тебе по душе старинные вещи, — сказал он, обращаясь к Едигею, напомню я
тебе одну историю, Едике. Многие старики ее знают, да и ты знаешь. Кстати, у вас Казангап
хорошо рассказывает, но он рассказывает, а я наиграю и спою — целый театр устрою. В
твою честь, Едике. «Обращение Раймалы-аги к брату Абдильхану».
Едигей благодарно закивал, а Эрлепес прошелся по струнам, предваряя сказание
так хорошо знкомой домбровой увертюрой, и снова застонала настороженная душа
Едигея, ибо все, что было в этой истории, отзывалось в нем в этот раз с особой тоской и