Page 85 - И дольше века длится день
P. 85
тревоги напомнила мужу:
— Не забудь, завтра в шесть утра на работу.
— Все ясно, Уку. Понял, — ответил он.
Сидя возле Укубалы, обнимая ее за шею, он тянул песню, правда иногда невпопад,
но усердно, и тем создавал мощный шумовой эффект. Он пребывал в том отличном
состоянии духа, когда ясность ума и восторженнось чувств совмещаются без ущерба. За
песней он умиленно вглядывался в лица гостей, одаряя всех веселой сердечной
улыбкой, уверенный, что всем так же хорошо, как ему. И был он красив, тогда еще
чернобровый и черноусый Буранный Едигей, с поблескивающими карими глазами и
крепким рядом белых цельных зубов. И самое сильное воображение не помогло бы
представить, каким он будет в старости. Похлопывя по плечу полнеющую добрую
Букей, он называл ее боранлинской мамой, предлагал за нее тосты, в ее лице — за весь
каракалпакский народ, пребывающий где-то на берегах Амударьи, и уговаривал ее не
расстраиваться из-за того, что Казангапу пришлось покинуть стол ради работы.
— Он мне и так надоел! — задорно отвечала Букей.
Свою Укубалу Едигей называл в тот вечер только полным, расшифрованным
именем: Уку баласы — дите совы, совенок. Для каждого находилось у него доброе,
задушевное слово, в том тесном кругу все были для него родными братьями и
сестрами, вплоть до начальника разъезда Абилова, тяготящегося службой мелкого
путейного работника в сарозеках, и его беременной жены Сакен, которой предстояло в
скором времени отправиться в станционный роддом в Кумбеле. Едигей искренне
верил, что его окружают нерасторжимо близкие люди, да и как могло быть иначе,
стоило среди песни на миг зажмурить глаза — и представлялась огромная заснеженная
пустыня сарозеков и горстка людей в его доме, собравшихся как одна семья. Но больше
всего радовался он за Абуталипа и Зарипу. Эта пара стоила того. Зарипа и пела, и
играла на мандолине, быстро подбирая мотивы сменяющих одна другую песен. Голос у
нее был звонкий, чистый, Абуталип вел с грудной приглушенной протяжностью, пели
задушевно, слаженно, особенно песни на татарский лад, их они пели алмак-салмак —
отвечая друг другу. Песню вели они, а остальные им подпевали. Уже много перебрали
из старинных и новых песен и не уставали а, наоборот, распевались все азартнее.
Значит, гостям было хорошо. Сидя напротив Зарипы и Абуталипа, Едигей не
отрываясь смотрел на них и умилялся — такими они и должны были бы быть всегда,
если б не горькая судьбина, не дающая им продыху. В страшный летний зной Зарипа
ходила испепеленная, как обгорелое при пожаре деревце, с пожухлыми до корней
бурыми волосами и полопавшимися в кровь черными губами, сейчас же она была
неузнаваема. Черноглазая, с сияющим взором, открытым, по-азиатски гладким,
чистым лицом, сегодня она была прекрасна. Ее настроение лучше всего передавали
четкие, подвижные брови, которые пели вместе с ней, то вскидываясь, то хмурясь, то
разбегаясь в полете давно возникших песен. С особым чувством выделяя значение
каждого слова, вторил ей Абуталип, раскачиваясь из стороны в сторону:
…Как след подпружный на боку иноходца,
Дни ушедшей любви не сотрутся из памяти…
А руки Зарипы, перебирая струны мандолины, заставляли звенеть и стонать
музыку в тесном кругу в новогоднюю ночь. Плыла Зарипа в песне, и чудилось Едигею,
что была она где-то далеко, бежала, дыша легко и свободно, по снегам сарозеков в этой
своей сиреневой вязаной кофточке с белым отложным воротничком, со звенящей
мандолиной, и тьма расступалась вокруг, и, удаляясь, она исчезала в тумане, только
слышна была мандолина, но, вспомнив, что и на боранлинском разъезде есть люди и
что им будет худо без нее, возвращалась Зарипа и снова возникала поющей за столом…
Потом Абуталип показывал, как они танцевали в партизанах, полжив руки друг