Page 48 - Герой нашего времени
P. 48
подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и
страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь
причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли
это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если б я
почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня
любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло порождает зло; первое
страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову
человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи – создания
органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в
чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений,
прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как
человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от
апоплексического удара. Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они
принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться:
многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится
до самого моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и
глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая и наслаждаясь, дает
во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз
постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, – лелеет и
наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания
человек может оценить правосудие божие.
Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего предмета… Но что
за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и, следовательно, все, что я в него ни брошу,
будет со временем для меня драгоценным воспоминанием.
* * *
Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мы выпили
шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним.
– Я вас не поздравляю, – сказал он Грушницкому.
– Отчего?
– Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что армейский
пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничего интересного… Видите ли,
вы до сих пор были исключением, а теперь подойдете под общее правило.
– Толкуйте, толкуйте, доктор! вы мне не помешаете радоваться. Он не знает, – прибавил
Грушницкий мне на ухо, – сколько надежд придали мне эти эполеты… О, эполеты, эполеты!
ваши звездочки, путеводительные звездочки… Нет! я теперь совершенно счастлив.
– Ты идешь с нами гулять к провалу? – спросил я его.
– Я? ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир.
– Прикажешь ей объявить о твоей радости?..
– Нет, пожалуйста, не говори… Я хочу ее удивить…
– Скажи мне, однако, как твои дела с нею?
Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать – и было совестно, а
вместе с этим было стыдно признаться в истине.
– Как ты думаешь, любит ли она тебя?
– Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно так скоро?.. Да если
даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет…
– Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже молчать о своей
страсти?..
– Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается…
– Это правда… Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему женщину не