Page 12 - Жизнь Арсеньева
P. 12

что был удивлен и даже слегка испуган той переменой, которая с каких то пор, – может быть,
               за одно лето, как это часто бывает, – произошла во мне и которую я наконец внезапно открыл.
               Не  знаю  точно,  когда,  в  какое  время  года  это  случилось  и  сколько  мне  было  тогда  лет.
               Полагаю, что случилось осенью, судя по тому, что, помнится, загар мальчика в зеркале был
               бледный, такой, когда он сходит, выцветает, и что был я, должно быть, лет семи, а более точно
               знаю только то, что мальчик мне понравился своей стройностью, красиво выгоревшими на
               солнце  волосами,  живым  выраженьем  лица  –  и  что  произошло  несколько  испуганное
               удивление. В силу чего? Очевидно, в силу того, что я вдруг увидал (как посторонний) свою
               привлекательность, – в этом открытии было, неизвестно почему, даже что-то грустное, – свой
               уже  довольно  высокий  рост,  свою  худощавость  и  свое  живое,  осмысленное  выраженье:
               внезапно увидал, одним словом, что я уже не ребенок, смутно почувствовал, что в жизни моей
               наступил какой-то перелом и, может быть, к худшему…
                     И  так  оно  и  было  на  самом  деле.  Преимущественное  запоминание  только  одних
               счастливых часов приблизительно с тех пор кончилось, – что уже само по себе означало не
               малое, –  и  совпало  это  с  некоторыми  опять  совсем  новыми  и  действительно  нелегкими
               познаниями, мыслями  и  чувствами, приобретенными  мною  на  земле.  Я  вскоре  после  того
               узнал одного замечательного в своем роде человека, вошедшего в мою жизнь, и начал с ним
               свое ученье. Я перенес первую тяжелую болезнь. Пережил новую смерть – смерть Нади, потом
               смерть бабушки…

                                                              XII

                     Человек в сюртучке, неожиданно появившийся однажды на нашем дворе в ледяной и
               ненастный весенний день, появился у нас снова, – когда именно, не помню, но появился. И
               оказался этот человек действительно несчастным человеком, только совсем особого рода, то
               есть  не  просто  несчастным,  а  создавшим  свое  несчастье  своей  собственной  волей  и
               переносившим его даже как бы с наслаждением, – оказался, словом, принадлежащим к тому
               ужасному  разряду  русских  людей,  который  я,  разумеется,  понял  как  следует  только
               впоследствии, в годы зрелости. Звали его Баскаковым, он происходил из богатой и родовитой
               семьи,  был  умен,  талантлив  и,  следовательно,  мог  жить  не  хуже,  если  не  лучше,  многих.
               Однако не даром был он худ, сутул, горбонос, темнолик «точно чорт», как говорили про него:
               характер у него был сумасшедший, он, еще будучи лицеистом, с проклятиями бежал из дому
               после какой-то ссоры с отцом, затем, когда умер отец, так взбесился на брата при разделе
               наследства, что в клочки порвал раздельный акт, плюнул брату в лицо, крикнув, что он, «когда
               такое дело», знать не желает никакого дележа, не берет на свою долю ни гроша, и опять и уже
               навсегда крепко хлопнул дверью родного дома. С тех пор и началась его скитальческая жизнь:
               ни на одном месте, ни в одном доме он не мог ужиться даже несколько месяцев. Не ужился он
               и у нас сначала: вскоре после его первого появления на нашем дворе они с отцом чуть не
               порезались кинжалами. Но во второй раз случилось чудо: Баскаков через некоторое время
               заявил, что остается у нас навеки, – и прожил у нас целых три года, до моего поступления в
               гимназию.  Он  даже  признался,  что,  относясь  вообще  к  людям  только  с  презреньем  и
               ненавистью,  он  горячо  полюбил  всех  нас,  особенно  меня.  Он  стал  моим  воспитателем  и
               учителем, и через некоторое время горячо привязался и я к нему, что и было источником
               многих очень сложных и сильных чувств, испытанных мною в близости с ним.
                     Повышенная впечатлительность, унаследованная мной не только от отца, от матери, но и
               от дедов, прадедов, тех весьма и весьма своеобразных людей, из которых когда-то состояло
               русское просвещенное общество, была у меня от рожденья. Баскаков чрезвычайно помог ее
               развитию. Как воспитатель и учитель в обычном значении этих слов он был никуда не годен.
               Он очень быстро выучил меня писать и читать по русскому переводу Дон-Кихота, случайно
               оказавшемуся у нас в доме среди прочих случайных книг, а что делать дальше, точно не знал,
               да и не очень интересовался знать. С матерью, с которой, кстати сказать, он держался всегда
               почтительно и тонко, он чаще всего говорил по-французски. Мать посоветовала ему выучить
   7   8   9   10   11   12   13   14   15   16   17