Page 15 - Жизнь Арсеньева
P. 15

Дон-Кихот, по которому я учился читать, картинки в этой книге и рассказы Баскакова о
               рыцарских временах совсем свели меня с ума. У меня не выходили из головы замки, зубчатые
               стены  и  башни,  подъемные  мосты,  латы,  забрала,  мечи  и  самострелы,  битвы  и  турниры.
               Мечтая о посвящении в рыцари, о роковом, как первое причастие, ударе палашом по плечу
               коленопреклоненного юноши с распущенными волосами, я чувствовал, как у меня мурашки
               бегут по телу. В письмах А. К. Толстого есть такие строки: «Как в Вартбурге хорошо! Там
               даже есть инструменты 12 века. И как  у тебя бьется сердце в азиатском мире, так у меня
               забилось сердце в этом рыцарском мире, и я знаю, что я прежде к нему принадлежал». Думаю,
               что и я когда-то принадлежал. Я посетил на своем веку много самых славных замков Европы
               и,  бродя  по  ним, не  раз  дивился:  как  мог  я, будучи  ребенком, мало  чем отличавшимся от
               любого мальчишки из Выселок, как я мог, глядя на книжные картинки и слушая полоумного
               скитальца, курившего махорку, так верно чувствовать древнюю жизнь этих замков и так точно
               рисовать  себе  их?  Да,  и  я  когда-то  к  этому  миру  принадлежал.  И  даже  был  пламенным
               католиком.  Ни  Акрополь, ни Баальбек,  ни Фивы,  ни  Пестум,  ни  святая  София,  ни  старые
               церкви  в  русских  Кремлях  и  доныне  несравнимы  для  меня  с  готическими  соборами.  Как
               потряс меня орган, когда я впервые (в юношеские годы) вошел в костел, хотя это был всего на
               всего костел в Витебске! Мне показалось тогда, что нет на земле более дивных звуков, чем эти
               грозные, скрежещущие раскаты, гул и громы, среди которых и наперекор которым вопиют и
               ликуют в разверстых небесах ангельские гласы …
                     А за Дон-Кихотом и рыцарскими замками последовали моря, фрегаты, Робинзон, мир
               океанский, тропический. Уж к этому то миру я несомненно некогда принадлежал. Картинки в
               Робинзоне и во «Всемирном путешественнике», а вместе с ними большая пожелтевшая карта
               земного  шара  с  великими  пустотами  южных  морей  и  точками  полинезийских  островов
               пленили  меня  уже  на  всю  жизнь.  Эти  узкие  пироги,  нагие  люди  с  луками  и  дротиками,
               кокосовые леса, лопасти громадных листьев и первобытная хижина под ними – все чувствовал
               я таким знакомым, близким, словно только что покинул я эту хижину, только вчера сидел
               возле нее в райской тишине сонного послеполуденного часа. Какие сладкие и яркие виденья и
               какую настоящую тоску по родине пережил я над этими картинками! Пьер Лоти рассказывает
               о  том  «волнующем  и  чудодейственном»,  что  заключалось  для  него  в  детстве  в  слове
               «колонии». Но ведь он говорит:
                     «II y avait une quantit de choses des colonies chez cette petite Antoinette: un perroquet, des
               oiseaux de toutes couleurs dans une voliиre, des collections de coquilles et d'insectes. Dans les tiroirs
               de sa maman, j'avais vu de bizarres colliers de graines pour parfumer; dans les greniers on trouvait des
               peaux de bкtes, des sacs singuliers, des caisses sur lesquelles se lisaient encore des adresses de villes
               des Antilles . . .»
                     A что же подобное могло быть в Каменке?
                     В книге «Земля и люди « были картинки в красках. Помню особенно две: на одной  –
               финиковая пальма, верблюд и египетская пирамида, на другой – пальма кокосовая, тонкая и
               очень  высокая,  косой  скат  длинного  пятнистого  жирафа,  тянувшегося  своей  женственной
               косоглазой головкой, своим тонким жалоподобным языком к ее перистой верхушке – и весь
               сжавшийся в комок, летящий в воздухе прямо на шею жирафу  гривастый лев. Все это – и
               верблюд, и финиковая пальма, и пирамида, и жираф под пальмой кокосовой, и лев – было на
               фоне двух резко бьющих в глаза красок: необыкновенно яркой, густой и ровной небесной сини
               и ярко-желтых песков. И, Боже, сколько сухого зноя, сколько солнца не только видел, но и
               всем своим существом чувствовал я, глядя на эту синь и эту охру, замирая от какой-то истинно
               эдемской радости! В тамбовском поле, под тамбовским небом, с такой необыкновенной силой
               вспомнил  я  все,  что  я  видел,  чем  жил  когда-то,  в  своих  прежних,  незапамятных
               существованьях,  что  впоследствии,  в  Египте,  в  Нубии,  в  тропиках  мне  оставалось  только
               говорить себе: да, да, все это именно так, как я впервые «вспомнил» тридцать лет тому назад!

                                                              XV
   10   11   12   13   14   15   16   17   18   19   20