Page 125 - Жизнь Арсеньева
P. 125
ее историческая жизнь давно и навсегда кончена. Есть только прошлое, песни, легенды о
нем, – какая-то вневременность. Это меня восхищает больше всего. – Ты это часто говоришь –
восхищает, восхищение. – Жизнь и должна быть восхищением … Солнце склонялось, густо
лилось в открытые окна по крашеному полу, зеркальный отблеск играл на потолке.
Подоконники горели все ярче, на них радостными кучками кипели мухи. Мухи кусали ее
голые прохладные плечи. На подоконник вдруг садился воробей, зорко и бойко оглядывался и,
вспорхнув, опять исчезал в светлой зелени сада, уже прозрачно сквозившей на предвечернем
солнце. – Ну, скажи еще что-нибудь, – говорила она. – Скажи, а в Крым мы когда-нибудь
поедем? Если бы ты знал, как я мечтаю! Ты б мог написать какую-нибудь повесть, – мне
кажется, ты написал бы замечательно, – и вот у нас были бы деньги, мы бы взяли отпуск…
Отчего ты бросил писать? Ты какой-то мот, расточитель своих способностей! – Были такие
казаки, которые назывались «бродники», – от слова бродить. Вот, верно, и я бродник.
«Одному Бог дает палати, другому мосты да гати». Лучше всего у Гоголя его записная книжка:
«Степная чайка с хохлом в виде скобки поднимается с дороги … Рубеж во всю дорогу,
зеленый, с растущими на нем бодяками, и ничего за ним, кроме безграничной равнины …
Подсолнечники над плетнями и рвами, и соломенный навес чисто вымазанной хаты, и
миловидное, красным ободком окруженное окошко … Ты, древний корень Руси, где
сердечней чувство и нежней славянская природа!»
Она внимательно слушала. Потом вдруг спрашивала: – А скажи, зачем ты прочел мне
это место из Гете? Вот, как он уезжал от Фредерики и вдруг мысленно увидал какого-то
всадника, ехавшего куда-то в сером камзоле, обшитом золотыми галунами. Как это там
сказано? – «Этот всадник был я сам. На мне был серый камзол, обшитый золотыми галунами,
какого я никогда не носил». – Ну, да, и это как-то чудесно и страшно. И потом ты сказал, что у
всякого в молодости есть в мечтах свой желанный камзол … Почему он ее бросил? – Он
говорил, что им всегда руководил его «демон». – Да, и ты меня скоро разлюбишь. Ну, скажи
правду – о чем ты больше всего мечтаешь? – О чем я мечтаю? Быть каким-нибудь древним
крымским ханом, жить с тобой в Бахчисарайском дворце … Бахчисарай весь в каменистом,
страшно жарком ущелье, а во дворце вечная тень, прохлада, фонтаны, за окнами шелковичные
деревья… – Нет, серьезно? – Я серьезно. Я ведь всегда живу каким-то страшным вздором. Вот
хоть эта степная чайка, это соединение в ней степи и моря … Брат Николай, бывало, смеясь,
говорил мне, что я от природы дурачек, и я очень страдал, пока однажды случайно не прочел,
что сам Декарт говорил, что в его душевной жизни ясные и разумные мысли занимали всегда
самое ничтожное место. – И что ж, во дворце гарем? Я это тоже серьезно. Ты же сам
доказывал мне, – помнишь, – что в мужской любви много смешения разных любовных чувств,
что ты это испытывал к Никулиной, потом к Наде… Ты ведь иногда очень безжалостно
откровенен со мной! Ты что-то в этом роде недавно говорил даже про нашу казачку. – Я
говорил только то, что когда я смотрю на нее, я ужасно хочу куда-то в солончаковые степи,
жить в кибитке. – Ну, вот, сам же говоришь, что тебе хочется жить с ней в кибитке. – Я не
сказал, что с ней. – А с кем же? – Ой, опять воробей! Ужасно боюсь, когда они залетают и
бьются по зеркалу!
И, вскочив, она быстро и неловко хлопала в ладоши. Я хватал и целовал ее голые плечи,
ноги… Разность горячих и прохладных мест ее тела потрясала больше всего.
XII
К вечеру зной спадал. Солнце стояло за домом, мы пили чай в стеклянной галлерее, возле
открытых во двор окон. Она теперь много читала и в эти часы все о чем-нибудь расспрашивала
брата, а он с удовольствием наставлял ее. Вечер был бесконечно тих, неподвижен, – одни
ласточки мелькали во дворе и, взвиваясь, тонули в глубоком небе. Они говорили, а я слушал:
«Ой, на гopi та женци жнуть…» Песня рассказывала, что на горе жнут хлеборобы, текла ровно,
долго, грустью разлуки, потом крепла и звучала твердо – волей, далью, отвагой, воинским
ладом: