Page 129 - Жизнь Арсеньева
P. 129
творят, смертные производят себе подобных». – А я? – спрашивала она. – Чем же я буду жить,
когда пройдет наша любовь, молодость, и я стану больше не нужна тебе?
Это было очень грустно слушать, и я горячо говорил: – Никогда ничего не пройдет,
никогда ты не перестанешь быть мне нужна!
Теперь уже я (как прежде, в Орле, она) хотел быть любимым и любить, оставаясь
свободным и во всем первенствующим.
Да, больше всего трогала она меня в тот час, когда, заплетя на ночь косу, подходила ко
мне поцеловать меня на прощанье, и я видел, насколько она, без каблуков, меньше меня, как
она смотрит мне в глаза снизу вверх.
Сильнее всего я чувствовал к ней любовь в минуты выражения наибольшей преданности
мне, отказа от себя, веры в мои права на какую-то особенность чувств и поступков.
Мы часто вспоминали нашу зиму в Орле, то, как мы расстались там, как я уехал в
Витебск, и я говорил: – Да, вот, Полоцк, что меня тянуло туда? С этим словом – Полоцк или,
по-древнему, Полотьск – у меня давно соединилось предание о древнем киевском князе
Всеславе, которое я где-то прочел еще в отрочестве: он был свергнут братом с престола, бежал
«в темный край полочан» и доживал свой век «в скудной бедности», в схиме, в молитвах, в
трудах и в «прельщениях памяти»: будто бы неизменно просыпался в предутренний час с
«горькими и сладкими слезьми», с обманчивой мечтой, что он опять в Киеве, «на своем
благоверном княжении» и что это не в Полоцке, а у Киевской Софии звонят к полунощнице.
С тех пор Полоцк тех времен всегда представлялся мне совершенно чудесным в своей
древности и грубости: какой-то темный, дикий зимний день, какой-то бревенчатый Кремль с
деревянными церквами и черными избами, снежные сугробы, истоптанные конными и
пешими в овчинах и лаптях… Когда я наконец попал в действительный Полоцк, я, разумеется,
не нашел в нем ни малейшего подобия выдуманному. И все-таки во мне и до сих пор два
Полоцка – тот, выдуманный, и действительный. И этот действительный я тоже вижу теперь
уже поэтически: в городе скучно, мокро, холодно, сумрачно, а на вокзале теплый большой зал
с огромными полукруглыми окнами, уже горят люстры, хотя на дворе еще только смеркается,
в зале множество народу, и штатского, и военного, поспешно наедающегося перед приходом
поезда на Петербург, всюду говор, стук ножей по тарелкам, запах соусов, щей, которым дуют
туда и сюда летающие лакеи…
Она, как всегда в такие минуты, слушала меня с особенным, напряженным вниманием и,
выслушав, убежденно соглашалась: «Да, да, я понимаю тебя!» И я пользовался этим – внушал
ей: – Гете говорил: «Мы сами зависим от созданных нами креатур». Есть чувства, которым я
совершенно не могу противиться: иногда какое-нибудь мое представление о чем-нибудь
вызывает во мне такое мучительное стремление туда, где мне что-нибудь представилось, то
есть, к чему-то тому, что за этим представлением, – понимаешь: за! – что не могу тебе
выразить!
Однажды мы с Вагиным ездили в Казачьи Броды, старинное село в Поднепровьи, были
на проводах переселенцев, отправлявшихся в Уссурийскую область. Возвратились утром, по
железной дороге. Когда я приехал с вокзала, она с братом была уже в управе. Мужественно
загорелый и бодрый, очень довольный собой, возбужденный желанием поскорее рассказать ей
и брату, какую редкую картину мне удалось видеть, – целая орда тронулась на моих глазах в
эту сказочную область, десятью тысячами верст отделенную от Казачьих Бродов, – я быстро
прошел по всему пустому и прибранному дому, вошел в спальню, чтобы переодеться и
умыться, с какой-то радостной болью взглянул на всякие вещички ее туалета, на думку в
прошивках на постельной подушке, – все это показалось мне бесконечно дорого и одиноко,
остро отозвалось в сердце счастьем вины перед нею, – но увидал на ночном столике
раскрытую книгу и на минуту приостановился: это было «Семейное счастье» Толстого, и на
раскрытой странице были отмечены строки: «Все мои тогдашние мысли, все тогдашние
чувства были не мои, а его мысли и чувства, которые вдруг сделались моими …» Я перевернул
несколько страниц дальше и увидал еще отметки: «Часто в это лето я приходила в свою
спальню и, вместо прежней тоски желаний и надежд в будущем, меня схватывала тревога