Page 128 - Жизнь Арсеньева
P. 128
тем как кругом замыкалась непроницаемая тьма летней ночи. Потом в этой тьме вдруг
стукнула калитка и возле стола нарядно появилась до свинцовой бледности набеленная
девица, приятельница Василенко, местная земская фельдшерица: тотчас, конечно, узнала, что
у него какие-то губернские гости. Первую минуту она от смущения не знала, что с собой
делать, говорила, что попало, потом стала пить с нами рюмка в рюмку и все больше
вскрикивать на всякие мои остроты. Она была ужасно нервна, широкоскула, остро черноглаза,
у нее были жилистые руки, крепко пахнущие шипром, и костлявые ключицы, под легонькой
голубой кофточкой лежали тяжелые груди, стан был тонок, а бедра широки. Ночью я пошел ее
провожать. Мы шли в черной темноте, по засохшим колеям какого-то переулка. Где-то возле
плетня она остановилась, уронила мне на грудь голову. Я с трудом не дал себе воли…
Домой мы с Вагиным приехали на другой день поздно. Она уже лежала в постели,
читала; увидев меня, вскочила в радости и удивленья – «как, уже приехал?» Когда я, поспешно
рассказывая всю свою поездку, стал со смехом рассказывать про фельдшерицу, она перебила:
– Зачем ты рассказываешь мне это? И глаза у нее наполнились слезами: – Как ты жесток со
мною! – сказала она, торопливо ища под подушкой платочек. – Мало того что ты бросаешь
меня одну…
Сколько раз в жизни вспоминал я эти слезы! Вот вспоминаю, как вспомнил однажды лет
через двадцать после той ночи. Это было на приморской бессарабской даче. Я пришел с
купанья и лег в кабинете. Был жаркий и ветренный полдень: сильный, шелковисто-горячий, то
затихающий, то буйно-растущий шум сада вокруг дома, тень и блеск в деревьях, мотанье туда
и сюда мягко гнущихся ветвей… Когда ветер, густо шумя, рос, приближался, он вдруг
раскрывал всю эту древесную зелень, окружавшую окна тенистого кабинета, показывал в ней
знойно-эмалевое небо, и тотчас раскрывалась и тень на белом потолке – потолок, светлея,
становился фиолетовым. Потом опять затихало, ветер, убегая, терялся где-то в дали сада, над
обрывом к прибрежью. Я глядел на все это, слушал и вдруг подумал: где-то, двадцать лет тому
назад, в том давно забытом малорусском захолустье, где мы с ней только что начинали нашу
общую жизнь, тоже был подобный полдень; я проснулся поздно, – она уже ушла на службу, –
окна в сад тоже были открыты и за ними вот также шумело, качалось, пестро блестело, а по
комнате вольно ходил тот счастливейший ветер, что сулит близкий завтрак, доносит запах
жареного лука; я, открывши глаза, вздохнул этим ветром и, облокотившись на свою подушку,
стал глядеть на другую, лежавшую рядом, в которой еще оставался чуть слышный фиалковый
запах ее темных прекрасных волос и платочка, который она, помирившись со мной, еще долго
держала в руке; и, вспомнив все это, вспомнив, что с тех пор я прожил без нее полжизни, видел
весь мир и вот все еще живу и вижу, меж тем как ее в этом мире нет уже целую вечность, я, с
похолодевшей головою, сбросил ноги с дивана, вышел и точно по воздуху пошел по аллее
уксусных деревьев к обрыву, глядя в ее пролет на купоросно-зеленый кусок моря, вдруг
представший мне страшным и дивным, первозданно новым …
В ту ночь я поклялся ей, что больше никуда не поеду. Через несколько дней опять уехал.
XXIV
Когда мы были в Батурине, брат Николай говорил: – Жаль мне тебя от души! Рано ты
поставил крест на себе!
Но никакого креста я на себе не чувствовал. Службу свою я опять считал случайностью,
смотреть на себя как на женатого не мог. Одна мысль о жизни без нее привела бы меня теперь
в ужас, но и возможность нашей вечной неразлучности вызывала недоумение: неужели и
впрямь мы сошлись навсегда и так вот и будем жить до самой старости, будем, как все, иметь
дом, детей? Последнее – дети, дом – представлялось мне особенно нестерпимым. – Вот мы с
тобой повенчаемся, – говорила она, мечтая о будущем. – Все-таки я этого очень хочу и, потом,
что может быть прекраснее венчания! У нас, может быть, будет ребенок… Разве ты не хотел
бы?
Что-то сладко и таинственно сжимало мне сердце. Но я отшучивался: – «Бессмертные