Page 20 - Жизнь Арсеньева
P. 20

пустые комнаты, связывал себе из веревочных обрывков нечто вроде власяницы, пил только
               воду, ел только черный хлеб…
                     И  длилось  это  всю  зиму.  А  к  весне  стало  понемногу  отходить  –  как-то  само  собой.
               Пошли  солнечные  дни,  стало  пригревать  двойные  стекла,  по  которым  поползли  ожившие
               мухи, – трудно было не развлекаться ими среди «земных метаний» и коленопреклонений, уже
               не дававших прежних, полных и искренних молитвенных восторгов! Настал апрель, и в один
               особенно солнечный день стали вынимать, с треском выдирать сверкающие на солнце зимние
               рамы, наполняя весь дом оживленьем, беспорядком, всюду соря сухой замазкой и паклей, а
               затем распахнули летние стекла на волю, на свободу, навстречу новой, молодой жизни, и в
               комнатах  запахло  свежим  и  нежным  полевым  воздухом,  землей,  ее  мягкой  сыростью,
               послышался  важный  и  томный  крик  уже  давно  прилетевших  грачей…  Стали  по  вечерам
               причудливо громоздиться на алом, тихо и долго гаснущем западе синие весенние тучи, стали
               заводить свои дремотные, мечтательные и успокоительные трели лягушки на пруду в поле, в
               медленно густеющей весенней темноте, обещающей ночью благодатный, теплый дождь… И
               опять,  опять  ласково  и  настойчиво  потянула  меня  в  свои  материнские  объятия  вечно
               обманывающая нас земля…

                                                             XIX

                     В августе того года я уже носил синий картузик с серебряным значком на околыше.
               Просто  Алеши  не  стало, –  теперь  был  Арсеньев  Алексей,  ученик  первого  класса  такой-то
               мужской гимназии.
                     К лету от телесных и душевных болезней, пережитых мной зимою, как будто не осталось
               и следа. Я был спокоен, весел – вполне подстать веселой, сухой погоде, которая держалась в
               том году все лето, и тому легкому настроенью, которое царило во всем нашем доме. Надя уже
               превратилась  –  даже  для  матери  и  няньки  –  только  в  прекрасное  воспоминанье,  в
               представленье о младенчески-ангельском образе, который пребывает и радуется где-то там, в
               вечной небесной обители; мать и нянька еще тосковали, часто говорили о ней, но уже как-то
               по иному, чем прежде, – иногда даже с улыбками, – они, случалось, и плакали, но опять таки
               не прежними слезами. Что до бабушки, то она просто забылась; даже более: ее смерть была
               одной из причин легкого настроенья нашего дома: во-первых, Батурине принадлежало теперь
               нам, что очень поправляло наши дела, а, во-вторых, осенью предстояло наше переселенье
               туда, которое втайне тоже всех радовало, как всегда радует человека перемена обстановки,
               связанная  с  надеждой  на  что-то  хорошее  или,  может  быть,  просто  с  бессознательными
               воспоминаньями давнего былого, кочевых времен.
                     По рассказам матери, я живо нарисовал себе картину того, что было в Батурине, когда
               мать  с  отцом  так  поспешно  прискакали  туда:  майский  день,  уютный  двор,  окруженный
               старинными службами, старинный дом с деревянными колоннами на двух крыльцах, темно
               синие  и  багряные  верхние  стекла  в  окнах  зала  –  и  под  ними,  на  двух  сдвинутых  столах,
               устланных  под  простыней  сеном  и  косяком  упирающихся  в  главный  угол,  лежит  бледная
               старушка  в  белом  чепце  с  зубчиками,  со  сложенными  на  груди  прозрачными  ручками,  у
               изголовья которой стоит «черничка», опрятная пожилая отроковица и, не поднимая длинных
               ресниц, однообразно читает наставительным, высоким и странным голосом, который отец с
               неприязненной  усмешкой  назвал  серафическим…  Это  слово  часто  вспоминалось  мне,  и  я
               смутно чувствовал то жуткое, чарующее и вместе с тем что-то неприятное, что заключалось в
               нем. Неприятна была и вся картина, рисовавшаяся мне. Но уже только неприятна – не более. И
               эта  неприятность  с  излишком  возмещалась  приятной,  хотя  и  греховной,  то  и  дело
               приходившей в голову мыслью, что теперь прекрасная бабушкина усадьба стала наша, что это
               туда приеду я в первый раз на каникулы, – уже, Бог даст, второклассником, и отец выберет из
               бывших бабушкиных лошадей и подарит мне верховую кобылку, которая так полюбит меня,
               что будет прибегать ко мне куда угодно, только я свистну ей.
                     Часто в то лето пугало предчувствие разлуки с матерью, с Олей, с Баскаковым и со всем
   15   16   17   18   19   20   21   22   23   24   25