Page 29 - Жизнь Арсеньева
P. 29

V

                     Начало моей гимназической жизни было столь ужасно, как я и ожидать не мог. Первый
               городской вечер был таков, что мнилось: все кончено! Но, может, еще ужаснее было то, что
               вслед  за  этим  очень  быстро  покорился  я  судьбе,  и  жизнь  моя  стала  довольно  обычной
               гимназической жизнью, если не считать моей не совсем обычной впечатлительности. Утро,
               когда мы с Глебочкой в первый раз пошли в гимназию, было солнечное, и уже этого одного
               было достаточно, чтобы мы повеселели. Кроме того, как нарядны мы были! Все с иголочки,
               все прочно, ловко, все радует:  расчищенные сапожки, светло-серое сукно панталон, синие
               мундирчики с серебряными пуговицами, синие блестящие картузики на чистых стриженных
               головках,  скрипящие и  пахнущие  кожей  ранцы, в  которых  лежат  только  вчера  купленные
               учебники, пеналы, карандаши, тетради… А потом – резкая и праздничная новизна гимназии:
               чистый каменный двор ее, сверкающие на солнце стекла и медные ручки входных дверей,
               чистота,  простор  и  звучность  выкрашенных  за  лето  свежей  краской  коридоров,  светлых
               классов,  зал  и  лестниц,  звонкий  гам  и  крик  несметной  юной  толпы,  с  каким  то  сугубым
               возбужденьем вновь вторгшейся в них после летней' передышки, чинность и торжественность
               первой  молитвы  перед  ученьем  в  сборной  зале,  первый  развод  «попарно  и  в  ногу»  по
               классам, –  ведет  и,  командуя,  бойко  марширует  впереди  настоящий  военный,  отставной
               капитан, –  первая  драка  при  захвате  мест  на  партах  и  наконец  первое  появление  в  классе
               учителя, его фрака с журавлиным хвостом, его сверкающих очков, как бы изумленных глаз,
               поднятой  бороды  и  портфеля  под  мышкой…  Через  несколько  дней  все  это  стало  так
               привычно, словно иной жизни и не было никогда. И побежали дни, недели, месяцы…
                     Учился я легко; хорошо только по тем предметам, которые более или менее нравились,
               по  остальным  –  посредственно,  отделываясь  своей  способностью  быстро  все  схватывать,
               кроме  чего-нибудь  уж  очень  ненавистного,  вроде  аористов.  Три  четверти  того,  чему  нас
               учили,  было  ровно  ни  на  что  нам  не  нужно,  не  оставило  в  нас  ни  малейшего  следа  и
               преподавалось  тупо,  казенно.  Большинство  наших  учителей  были  люди  серые,
               незначительные, среди них выделялось несколько чудаков, над которыми, конечно, в классах
               всячески потешались, и два-три настоящих сумасшедших. Один из них был замечателен: он
               был  страшно  молчалив,  страдал  боязнью грязи  жизни, людского  дыхания,  прикосновения,
               ходил всегда по середине улицы, в гимназии, сняв перчатки, тотчас вынимал носовой платок,
               чтобы только через него браться за дверную ручку, за стул перед кафедрой; он был маленький,
               щуплый,  с  великолепными,  закинутыми  назад  каштановыми  кудрями,  с  чудесным  белым
               лбом,  с  удивительно  тонкими  чертами  бледного  лица  и  недвижными,  темными,  куда-то  в
               пустоту, в пространство печально и тихо устремленными глазами…
                     Что  еще  сказать  о  моих  школьных  годах?  За  эти  годы  я  из  мальчика  превратился  в
               подростка. Но как именно совершилось это превращение, опять один Бог ведает. А внешне
               жизнь моя шла, конечно, очень однообразно и буднично. Все то же хождение в классы, все то
               же грустное и неохотное ученье по вечерам уроков на завтра, все та же неотступная мечта о
               будущих каникулах, все тот же счет дней, оставшихся до святок, до летнего отпуска, – ах, если
               бы поскорей мелькали они!

                                                              VI

                     Вот сентябрь, вечер. Я брожу по городу, – меня не смеют сажать учить уроки и драть за
               уши, как Глебочку, который становится все озлобленней и поэтому все ленивей и упрямее. В
               душе  грусть  о  промелькнувшем  лете,  которое,  казалось,  будет  бесконечным  и  сулило
               осуществление тысячи самых чудесных планов, грусть своей отчужденности от всех, кто идет,
               едет  по  улице,  торгует  на  базаре,  стоит  в  рядах  возле  лавок…  У  всех  свои  дела,  свои
               разговоры,  все живут  своей привычной жизнью  взрослых  людей, –  не  то,  что одинокий  и
               грустный гимназист, еще не принимающий в ней никакого участия. Город ломится от своего
               богатства и многолюдства: он и так богат, круглый год торгует с Москвой, с Волгой, с Ригой,
   24   25   26   27   28   29   30   31   32   33   34