Page 33 - Жизнь Арсеньева
P. 33

А  по  коридору  быстро  шел  коротконогий  и  довольно  плотный  молодой  человек  в
               поддевке,  в  батистовой  косоворотке,  с  гладко  причесанными  белесыми  волосами  и
               выпученными ярко-голубыми, всегда пьяными глазами, который хрипло и громко, поспешно
               и необыкновенно родственно (хотя родства между нами совсем не было) кричал еще издали:
               – Дядя, дорогой, сколько лет, сколько зим! А я слышу: «Арсеньев, Арсеньев», а ты ли это, не
               знаю…  Здравствуйте,  милая  тетя, –  говорил  он  без  передышки,  целуя  руку  матери  так
               родственно, что она принуждена была целовать его в висок, – здравствуй, Александр, – живо
               обращался  он  ко  мне,  как  всегда,  перевирая  мое  имя, –  да  ты  совсем  молодец  стал!  А  я,
               понимаешь, дядя, уже пятый день тут сижу, жду эту анафему Кричевского – обещал дать для
               уплаты  в  банк,  а  сам,  чорт  его  знает  зачем,  в  Варшаву  сбежал  и  когда  назад  будет,  один
               Мордахай ведает… Ты что, уже обедал?
                     Пойдем вниз, там целое собрание…
                     И отец радушно целовал его и ни с того ни с сего, неожиданно даже для самого себя,
               вдруг приглашал его обедать к себе, тащил в номер и с величайшим оживлением заказывал
               Михеичу невероятное количество закусок, блюд, водок и вин… Как страшно много и жадно ел
               и пил этот мнимый родственник наш! Как шумно и немолчно говорил, восклицал, хохотал,
               изумлялся! До сих пор слышу его хриплый крик, его беспрестанную и запальчивую фразу:
               – Но неужели ты, дядя, серьезно думаешь, что я способен на такую подлость?!
                     А вечером мы сидели в огромном и ледяном шатре братьев Труцци, резко и приятно
               вонявшем всем тем, чем всегда воняет цирк. Резко, попугаями, вскрикивали, вылетая на арену
               под гогот публики и со всего размаху шлепаясь с притворной неловкостью животом в песок,
               широкоштанные клоуны с мучными лицами и оранжево-огненными волосами, за ними тяжело
               вырывалась старая, белая лошадь, на широчайшей, вогнутой спине которой стоя неслась вся
               осыпанная золотыми блестками коротконогая женщина в розовом трико, с розовыми тугими
               ляжками  под  торчащей  балетной  юбочкой.  Музыка  с  беззаботной  удалью  нажаривала:
               «Ивушка, ивушка, зеленая моя», чернобородый красавец-директор во фраке, в ботфортах и в
               цилиндре, стоя и вращаясь посреди арены, равномерно и чудесно стрелял длинным бичем,
               лошадь, круто, упрямо выгнув шею, вся завалившись наискось, тяжким галопом мчалась по
               самому краю круга, женщина выжидательно пружинила на ней и вдруг с каким-то коротким,
               кокетливым криком взвивалась и с треском прорывала бумажный щит, вскинутый перед ней
               шталмейстерами в камзолах. А когда она, стараясь быть легче пуха, слетала наконец с лошади
               на  изрытый  песок  арены,  с  чрезвычайнейшей  грацией  приседала,  делала  ручками,  как-то
               особенно вывертывая их в кисти, и, под бурю аплодисментов, с преувеличенной детскостью,
               уносилась за кулисы, музыка вдруг смолкала (хотя клоуны, расхлябанно шатаясь по арене с
               видом бесприютных дурачков, картаво кричали: «еще полпорции камаринского!») и весь цирк
               замирал в сладком ужасе: шталмейстеры с страшной поспешностью бежали на арену, таща за
               собой  огромную  железную  клетку,  а  за  кулисами  внезапно  раздавался  чудовищный
               перекатный  рык,  точно  там  кого-то  мучительно  тошнило,  рвало,  и  затем  такой  мощный,
               царственный выдых, что до основания сотрясался весь шатер братьев Труцци…

                                                              IX

                     После отъезда отца с матерью, в городе наступали как бы великопостные дни.
                     И почему-то часто уезжали они в субботу, так что в тот же день вечером я должен был
               идти ко всенощной, в церковку Воздвиженья, стоявшую в одном из глухих переулков близь
               гимназии.
                     Боже, как памятны мне эти тихие и грустные вечера поздней осени под ее сумрачными и
               низкими  сводами!  По  обычаю,  привели  нас  задолго  до  начала  службы,  и  мы  ждем  ее  в
               напряженной тишине и сумраке. Никого, кроме нас – только несколько темных старушечьих
               фигур,  коленопреклоненных  в  углах,  и  ни  звука,  кроме  их  молитвенного  шепота  да
               осторожного потрескиванья редких свечей и лампад у алтаря.
                     Сумрак  все  сгущается,  в  узких  окнах  все  печальнее  синеет,  лиловеет  умирающий
   28   29   30   31   32   33   34   35   36   37   38