Page 35 - Жизнь Арсеньева
P. 35

X

                     А еще помню я много серых и жестких зимних дней, много темных и грязных оттепелей,
               когда  становится  особенно  тягостна  русская  уездная  жизнь,  когда  лица  у  всех  делались
               скучны,  недоброжелательны, –  первобытно  подвержен  русский  человек  природным
               влияниям! –  и  все  на  свете,  равно  как  и  собственное  существование,  томило  своей
               ненужностью …
                     Помню, как иногда по целым неделям несло непроглядными, азиатскими метелями, в
               которых чуть маячили городские колокольни. Помню крещенские морозы, наводившие мысль
               на глубокую древнюю Русь, на те стужи, от которых «земля на сажень трескалась»: тогда над
               белоснежным  городом,  совершенно  потонувшим  в  сугробах,  по  ночам  грозно  горело  на
               черно-вороненом  небе  белое  созвездие  Ориона,  а  утром  зеркально,  зловеще  блистало  два
               тусклых солнца и в тугой и звонкой недвижности жгучего воздуха весь город медленно и дико
               дымился  алыми  дымами  из  труб  и  весь  скрипел  и  визжал  от  шагов  прохожих  и  санных
               полозьев…  В  такие  морозы  замерзла  однажды  на  паперти  собора  нищая  дурочка  Дуня,
               полвека  шатавшаяся  по  городу,  и  город,  всегда  с  величайшей  беспощадностью  над  ней
               издевавшийся, вдруг закатил ей чуть не царские похороны …
                     Как это ни странно, тотчас же вслед за этим мне вспоминается бал в женской гимназии, –
               первый бал, на котором я был. Дни стояли тоже очень морозные. Возвращаясь после ученья
               домой,  мы  с  Глебочкой нарочно  шли  по  той улице,  где  была  женская гимназия,  во  дворе
               которой уже выравнивали сугробы по бокам проезда к парадному крыльцу и сажали в них два
               ряда необыкновенно густых и свежих елок. Солнце садилось, все было чисто, молодо и все
               розовело  –  снежная  улица,  снежные  толстые  крыши,  стены  домов,  их  блестящие  золотой
               слюдой  стекла  и  самый  воздух,  тоже  молодой,  крепкий,  веселящим  эфиром  входивший  в
               грудь.  А  навстречу  шли  из  гимназии  гимназистки  в  шубках  и  ботиках,  в  хорошеньких
               шапочках и капорах, с длинными, посеребренными инеем ресницами и лучистыми глазами, и
               некоторые из них звонко и приветливо говорили на ходу: «Милости просим на бал!» – волнуя
               этой звонкостью, будя во мне первые чувства к тому особенному, что было в этих шубках,
               ботиках  и  капорах,  в  этих  нежных  возбужденных  лицах, в  длинных морозных  ресницах  и
               горячих, быстрых взглядах, – чувства, которым суждено было впоследствии владеть мной с
               такой силою …
                     После бала я долго был пьян воспоминаньями о нем и о самом себе: о том нарядном,
               красивом,  легком  и  ловком  гимназисте  в  новом  синем  мундирчике  и  белых  перчатках,
               который  с  таким  радостно-молодецким  холодком  в  душе  мешался  с  нарядной  и  густой
               девичьей толпой, носился по коридору, по лестницам, то и дело пил оршад в буфете, скользил
               среди танцующих по паркету, посыпанному каким то атласным порошком, в огромной белой
               зале,  залитой  жемчужным  светом  люстр  и  оглашаемой  с  хор  торжествующе-звучными
               громами  военной  музыки,  дышал  всем  тем  душистым  зноем,  которым  дурманят  балы
               новичков, и был очарован каждой  попадавшейся на глаза легкой туфелькой, каждой белой
               пелеринкой, каждой черной бархаткой на шее, каждым шелковым бантом в косе, каждой юной
               грудью, высоко поднимавшейся от блаженного головокруженья после вальса….

                                                              XI

                     В  третьем  классе  я  сказал  однажды  директору  дерзость,  за  которую  меня  едва  не
               исключили из гимназии. На уроке греческого языка, пока учитель что-то объяснял нам, писал
               на доске, крепко, ловко и с большим от этой ловкости удовольствием стуча мелом, я, вместо
               того,  чтобы  слушать  его,  в  сотый  раз  перечитывал  одну  из  моих  любимейших  страниц  в
               Одиссее – о том, как Навзикая поехала со своими служанками на морской берег мыть пряжу.
               Внезапно в класс вошел директор, имевший привычку ходить по коридорам и заглядывать в
               дверные стекла, направился прямо ко мне, вырвал у меня из рук книгу и бешено крикнул:
   30   31   32   33   34   35   36   37   38   39   40