Page 37 - Мои университеты
P. 37
пьяного, держа его под руку, толкая, он что-то бормотал, всхлипывал. Женщина утомлённо и
глухо сказала:
- Такая твоя судьба...
"Вот, - подумал я, - и меня кто-то тащит, толкает в неприятные углы, показывая мне
грязное, грустное и странно пёстрых людей. Устал я от этого".
Может быть, не в этих словах было подумано, но именно эта мысль вспыхнула в мозгу,
именно в тот печальный вечер я впервые ощутил усталость души, едкую плесень в сердце. С
этого часа я стал чувствовать себя хуже, начал смотреть на себя самого как-то со стороны,
холодно, чужими и враждебными глазами.
Я видел, что почти в каждом человеке угловато и несложенно совмещаются
противоречия не только слова и деяния, но и чувствований, их капризная игра особенно тяжко
угнетала меня. Эту игру я наблюдал и в самом себе, что было ещё хуже. Меня тянуло во все
стороны - к женщинам и книгам, к рабочим и весёлому студенчеству, но я никуда не поспевал
и жил "ни в тех ни в сех", вертясь, точно кубарь, а чья-то невидимая, но сильная рука жарко
подхлёстывала меня невидимой плёткой.
Узнав, что Яков Шапошников лёг в больницу, я пошёл навестить его, но там криворотая,
толстая женщина в очках и белом платочке, из-под которого свисали красные, варёные уши,
сухо сказала:
- Помер.
И, видя. что я не ухожу, а молча торчу пред нею, рассердилась, крикнула:
- Ну? Что ещё?
Я тоже рассердился и сказал:
- Вы - дура.
- Николай, - гони его!
Николай вытирал тряпкой какие-то медные прутья, крякнул и хлестнул меня прутом по
спине. Тогда я взял его в охапку, вынес на улицу и посадил в лужу воды у крыльца больницы.
Он отнёсся к этому спокойно, посидел минуту молча, вытаращив на меня глаза, а потом встал,
говоря:
- Эх ты, собака!
Я ушёл в Державинский сад, сел там на скамью у памятника поэту, чувствуя острое
желание сделать что-нибудь злое, безобразное, чтоб на меня бросилась куча людей и этим
дала мне право бить их. Но, несмотря на праздничный день, в саду было пустынно и вокруг
сада - ни души, только ветер метался, гоняя сухие листья, шурша отклеившейся афишей на
столбе фонаря.
Прозрачно-синие, холодные сумерки сгущались над садом. Огромный бронзовый
идолище возвышался предо мною, я смотрел на него и думал: жил на земле одинокий человек
Яков, уничтожал, всей силой души, бога и умер обыкновенной смертью. Обыкновенной. В
этом было что-то тяжёлое, очень обидное.
"А Николай идиот; он должен был драться со мною или позвать полицию и отправить
меня в участок..."
Пошёл к Рубцову, он сидел в своей конуре у стола, пред маленькой лампой и чинил
пиджак.
- Яков помер.
Старик поднял руку с иглой, видимо, желая перекреститься, но только отмахнулся
рукою и, зацепив за что-то нитку, тихо матерно выругался.
Потом - заворчал:
- Между прочим - все помрём, такое у нас глупое обыкновение, - да, брат! Он вот помер,
а тут медник был один, так его тоже - долой со счёта. В то воскресенье, с жандармами. Меня с
ним Гурка свёл. Умный медник! Со студентами несколько путался. Ты слышал, бунтуются
студенты, - верно? На-ко, зашей пиджак мне, не вижу я ни чорта...
Он передал мне свои лохмотья, иглу с ниткой, а сам, заложив руки за спину, стал шагать
по комнате, кашляя и ворча: