Page 54 - Темные аллеи
P. 54

восхищался: как прекрасен Париж весной и как очаровательны парижанки в первых весенних
               костюмах.
                     — А в мои золотые времена Париж весной был, конечно, еще прекраснее, — говорил
               он. — И не потому только, что я был молод, — сам Париж был совсем другой. Подумай: ни
               одного автомобиля. И разве так, как теперь, жил Париж!
                     — А мне почему-то вспомнилась одесская весна, — сказал моряк. — Ты, как одессит,
               еще  лучше  меня  знаешь  всю  ее  совершенно  особенную  прелесть  —  это  смешение  уже
               горячего солнца и морской еще зимней свежести, яркого неба и весенних морских облаков. И
               в такие дни весенняя женская нарядность на Дерибасовской…
                     Художник, раскуривая трубку, крикнул:  «Garcon, un demi!»      14   — и живо обернулся к
               нему:
                     — Извини, я тебя перебил. Представь себе — говоря о Париже, я тоже думал об Одессе.
               Ты  совершенно  прав, —  одесская  весна  действительно  нечто  особенное.  Только  я  всегда
               вспоминаю как-то нераздельно парижские весны и одесские, они у меня чередовались, ты ведь
               знаешь, как часто ездил я в те времена в Париж весной… Помнишь Галю Ганскую? Ты видел
               ее где-то и говорил мне, что никогда не встречал прелестней девочки. Не помнишь? Но все
               равно. Я сейчас, заговорив о тогдашнем Париже, думал как раз и о ней, и о той весне в Одессе,
               когда  она  впервые  зашла  ко  мне  в  мастерскую.  Вероятно,  у  каждого  из  нас  найдется
               какое-нибудь особенно дорогое любовное воспоминание или какой-нибудь особенно тяжкий
               любовный грех. Так вот Галя есть, кажется, самое прекрасное мое воспоминание и мой самый
               тяжкий грех, хотя, видит Бог, все-таки невольный. Теперь это дело столь давнее, что я могу
               рассказать тебе его с полной откровенностью…
                     Я знал ее еще подростком. Росла она без  матери, при отце, которого мать уже давно
               бросила.  Был  он  очень  состоятельный  человек,  а  по  профессии  неудавшийся  художник,
               любитель, как говорится, но такой страстный, что, кроме живописи, не интересовался ничем в
               мире и всю жизнь занимался только тем, что стоял за мольбертом и загромождал свой дом — у
               него была усадьба в Отраде — старыми и новыми картинами, скупая все, что ему нравилось,
               всюду,  где  возможно.  Очень  красивый  был  человек,  дородный,  высокий,  с  чудесной
               бронзовой  бородой,  полуполяк,  полухохол,  с  повадками  большого  барина,  гордый  и
               изысканно-вежливый,  внутренне  очень  замкнутый,  но  делавший  вид  очень  открытого
               человека, особенно с нами: одно время все мы, молодые одесские художники, гурьбой ходили
               к  нему  каждое  воскресенье  года  два  подряд,  и  он  всегда  встречал  нас  с  распростертыми
               объятиями, держался с нами, при всей разнице наших лет, совсем по-товарищески, без конца
               говорил о живописи, угощал на славу. Гале было тогда лет тринадцать — четырнадцать, и мы
               восхищались ею, конечно, только как девочкой: мила, резва, грациозна была она на редкость,
               личико с русыми локонами вдоль щек, как у ангела, но так кокетлива, что отец однажды сказал
               нам, когда она вбежала зачем-то к нему в мастерскую, что-то шепнула ему в ухо и тотчас
               выскочила вон:
                     — Ой, ой, что за девчонка растет у меня, друзья мои! Боюсь я за нее!
                     Потом, с грубостью молодости, мы как-то сразу и все до единого, точно сговорившись,
               бросили ходить к нему, что-то надоело нам в Отраде — верно, его непрестанные разговоры об
               искусстве  и о  том,  что он  наконец открыл  еще один  замечательный  секрет того,  как  надо
               писать. Я как раз в ту пору провел две весны в Париже, вообразил себя вторым Мопассаном по
               части  любовных  дел  и,  возвращаясь  в  Одессу,  ходил  пошлейшим  щеголем:  цилиндр,
               гороховое  пальто  до  колен,  кремовые  перчатки,  полулаковые  ботинки  с  пуговками,
               удивительная тросточка, а к этому прибавь волнистые усы, тоже под Мопассана, и обращение
               с женщинами совершенно подлое по безответственности. И вот иду я однажды в чудесный
               апрельский  день  по  Дерибасовской,  перехожу  Преображенскую  и  на  углу,  возле  кофейни
               Либмана,  встречаюсь  вдруг  с  Галей.  Помнишь  пятиэтажный  угловой  дом,  где  была  эта


                 14   Гарсон, кружку пива! (франц.)
   49   50   51   52   53   54   55   56   57   58   59