Page 55 - Темные аллеи
P. 55

кофейня, — на углу Преображенской и Соборной площади, знаменитый тем, что весной, в
               солнечные дни, он почему-то всегда бывал  унизан по карнизам скворцами и их щебетом?
               Мило  и  весело  было  это  чрезвычайно.  И  вот  представь  себе:  весна,  всюду  множество
               нарядного,  беззаботного  и  приветливого  народа,  эти  скворцы,  сыплющие  немолчным
               щебетом,  точно  каким-то  солнечным  дождем, —  и  Галя.  И  уже  не  подросток,  не  ангел,  а
               удивительно  хорошенькая  тоненькая  девушка  во  всем  новеньком,  светло-сером,  весеннем.
               Личико  под  серой  шляпкой  наполовину  закрыто  пепельной  вуалькой,  и  сквозь  нее  сияют
               аквамариновые глаза. Ну, конечно, восклицания, расспросы и упреки: как вы все забыли папу,
               как давно не были у нас! Ах, да, говорю, так давно, что вы успели вырасти. Тотчас купил ей у
               оборванной девчонки букетик фиалок, она с быстрой благодарной улыбкой глазами тотчас,
               как полагается у всех женщин, сует его к лицу себе. — Хотите присядем, хотите шоколаду? —
               С  удовольствием. —  Подняла  вуальку,  пьет  шоколад,  празднично  поглядывает  и  все
               расспрашивает о Париже, а я все гляжу на нее. — Папа работает с утра до вечера, а вы много
               работаете или все парижанками увлекаетесь? — Нет, больше не увлекаюсь, работаю и написал
               несколько порядочных вещиц. Хотите зайти ко мне в мастерскую? Вам можно, вы же дочь
               художника, и живу я в двух шагах отсюда. — Ужасно обрадовалась: — Конечно, можно! И
               потом,  я  никогда  не  была  ни  в  одной  мастерской,  кроме  папиной! —  Опустила  вуальку,
               схватила зонтик, я беру ее под руку, она на ходу попадает мне в ногу и смеется. — Галя, —
               говорю, — ведь мне можно называть вас Галей? — Быстро и серьезно отвечает: вам можно. —
               Галя, что с вами сделалось? — А что? — Вы и всегда были прелестны, а теперь прелестны
               просто на удивление! — Опять попадает в ногу и говорит не то шутя, не то серьезно: — Это
               еще что, то ли будет! — Ты помнишь темную, узкую лестницу на мою вышку со двора? Тут
               она  вдруг  притихла,  идет,  шурша  нижней  шелковой  юбочкой,  и  все  оглядывается.  В
               мастерскую вошла даже с некоторым благоговением, начала шепотом: ка-ак у вас тут хорошо,
               таинственно, какой страшно большой диван! и сколько картин вы написали, и все Париж… И
               стала ходить от картины к картине с тихим восхищением, заставляя себя быть даже не в меру
               неторопливой,  внимательной.  Насмотрелась,  вздохнула:  да,  сколько  прекрасных  вещей  вы
               создали! —  Хотите  рюмочку  портвейна  и  печений? —  Не  знаю… —  Я  взял  у  ней  зонтик,
               бросил его на диван, взял ее ручку в лайковой белой перчатке: можно поцеловать? — Но я же
               в перчатке… — Расстегнул перчатку, поцеловал начало маленькой ладони. Опустила вуальку,
               без выражения смотрит сквозь нее аквамариновыми глазами, тихо говорит: ну, мне пора. —
               Нет, говорю, сперва посидим немного, я вас еще не рассмотрел хорошенько. Сел и посадил ее
               к себе на колени, — знаешь эту восхитительную женскую тяжесть даже легоньких? Она как-то
               загадочно спрашивает: я вам нравлюсь? Посмотрел я на нее на всю, посмотрел на фиалки,
               которые она приколола к своей новенькой жакетке, и даже засмеялся от умиления:  а вам,
               говорю, вот эти фиалки нравятся? — Я не понимаю. — Что ж тут не понимать? Вот и вы вся
               такая же, как эти фиалки. — Опустив глаза, смеется: — У нас в гимназии такие сравнения
               барышень с разными цветами называли писарскими. — Пусть так, но как же иначе сказать? —
               Не знаю… — И слегка болтает висящими нарядными ножками, детские губки полуоткрыты,
               поблескивают… Поднял вуальку, отклонил головку, поцеловал  — еще немного отклонила.
               Пошел по скользкому шелковому зеленоватому чулку вверх, до застежки на нем, до резинки,
               отстегнул ее, поцеловал теплое розовое тело начала бедра, потом опять в полуоткрытый ротик
               — стала чуть-чуть кусать мне губы…
                     Моряк с усмешкой покачал головой:
                     — Vieux satyre! 15
                     — Не говори глупостей, — сказал художник. — Мне все это очень больно вспоминать.
                     — Ну, хорошо, рассказывай дальше.
                     — Дальше было то, что я не видал ее целый год. Однажды, тоже весной, пошел наконец
               в Отраду и был встречен Ганским с такой трогательной радостью, что сгорел от стыда, как


                 15   Старый сатир! (франц.)
   50   51   52   53   54   55   56   57   58   59   60