Page 20 - Дворянское гнездо
P. 20

прозывали ее дворовые люди. Перемена в Иване Петровиче сильно поразила его сына; ему
               уже  пошел  девятнадцатый  год,  и  он  начинал  размышлять  и  высвобождаться  из-под  гнета
               давившей его руки. Он и прежде замечал разладицу между словами и делами отца, между его
               широкими  либеральными  теориями  и  черствым,  мелким  деспотизмом;  но  он  не  ожидал
               такого  крутого  перелома.  Застарелый  эгоист  вдруг  выказался  весь.  Молодой  Лаврецкий
               собирался  ехать  в  Москву,  подготовиться  в  университет, –  неожиданное,  новое  бедствие
               обрушилось на голову Ивана Петровича: он ослеп, и ослеп безнадежно, в один день.
                     Не доверяя искусству русских врачей, он стал хлопотать о позволении отправиться за
               границу. Ему отказали. Тогда он взял с собою сына и целых три года проскитался по России
               от  одного  доктора  к  другому,  беспрестанно  переезжая  из  города  в  город  и  приводя  в
               отчаяние врачей, сына, прислугу своим малодушием и нетерпением. Совершенной тряпкой,
               плаксивым  и  капризным  ребенком  воротился  он  в  Лаврики.  Наступили  горькие  денечки,
               натерпелись от него все. Иван Петрович утихал только, пока обедал; никогда он так жадно и
               так много не ел; все остальное время он ни себе, никому не давал покоя. Он молился, роптал
               на  судьбу,  бранил  себя,  бранил  политику,  свою  систему,  бранил  все,  чем  хвастался  и
               кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился
               снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтоб
               они постоянно, днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые
               он то и дело прерывал восклицаниями: «Вы все врете – экая чепуха!»
                     Особенно доставалось Глафире Петровне; он решительно не мог обойтись без нее  – и
               она до конца исполняла все прихоти больного, хотя иногда не тотчас решалась отвечать ему,
               чтобы звуком голоса не выдать душившей ее злобы. Так проскрипел он еще два года и умер
               в  первых  числах  мая,  вынесенный  на  балкон,  на  солнце.  «Глаша,  Глашка!  бульонцу,
               бульонцу,  старая  дур…», –  пролепетал  его  коснеющий  язык  и,  не  договорив  последнего
               слова, умолк навеки. Глафира Петровна, которая только что выхватила чашку бульону из рук
               дворецкого,  остановилась,  посмотрела  брату  в  лицо,  медленно,  широко  перекрестилась  и
               удалилась  молча;  а  тут  же  находившийся  сын  тоже  ничего  не  сказал,  оперся  на  перила
               балкона и долго глядел в сад, весь благовонный и зеленый, весь блестевший в лучах золотого
               весеннего  солнца.  Ему  было  двадцать  три  года;  как  страшно,  как  незаметно  скоро
               пронеслись эти двадцать три года!.. Жизнь открывалась перед ним.

                                                              XII

                     Схоронив  отца  и  поручив  той  же  неизменной  Глафире  Петровне  заведывание
               хозяйством и надзор за приказчиками, молодой Лаврецкий отправился в Москву, куда влекло
               его темное, но сильное чувство. Он сознавал недостатки своего воспитания и вознамерился
               по  возможности  воротить  упущенное.  В  последние  пять  лет  он  много  прочел  и  кое-что
               увидел;  много  мыслей  перебродило  в  его  голове;  любой  профессор  позавидовал  бы
               некоторым его познаниям, но в то же время он не знал  многого, что каждому гимназисту
               давным-давно известно. Лаврецкий сознавал, что он не свободен; он втайне чувствовал себя
               чудаком. Недобрую шутку сыграл англоман с своим сыном; капризное воспитание принесло
               свои плоды. Долгие годы он безотчетно смирялся перед отцом своим; когда же, наконец, он
               разгадал  его,  дело  уже  было  сделано,  привычки  вкоренились.  Он  не  умел  сходиться  с
               людьми; двадцати трех лет от роду, с неукротимой жаждой любви в пристыженном сердце,
               он  еще  ни  одной  женщине  не  смел  взглянуть  в  глаза.  При  его  уме,  ясном  и  здравом,  но
               несколько тяжелом, при его наклонности к упрямству, созерцанию и лени ему бы следовало
               с  ранних  лет  попасть  в  жизненный  водоворот,  а  его  продержали  в  искусственном
               уединении… И вот заколдованный круг расторгся, а он продолжал стоять на одном месте,
               замкнутый и сжатый в самом себе. Смешно было в его года надеть студентский мундир; но
               он не боялся насмешек: его спартанское воспитание хоть на то пригодилось, что развило в
               нем  пренебрежение  к  чужим  толкам, –  и он надел,  не  смущаясь,  студентский  мундир.  Он
               поступил  в  физико-математическое  отделение.  Здоровый,  краснощекий,  уже  с  заросшей
   15   16   17   18   19   20   21   22   23   24   25