Page 37 - Идиот
P. 37
- Я не был влюблен, - отвечал князь так же тихо и серьезно, - я… был счастлив иначе.
- Как же, чем же?
- Хорошо, я вам расскажу, - проговорил князь как бы в глубоком раздумьи.
VI.
- Вот вы все теперь, - начал князь, - смотрите на меня с таким любопытством, что не
удовлетвори я его, вы на меня, пожалуй, и рассердитесь. Нет, я шучу, - прибавил он поскорее
с улыбкой. - Там… там были все дети, и я все время был там с детьми, с одними детьми. Это
были дети той деревни, вся ватага, которая в школе училась. Я не то чтоб учил их; о, нет, там
для этого был школьный учитель, Жюль Тибо; я, пожалуй, и учил их, но я больше так был с
ними, и все мои четыре года так и прошли. Мне ничего другого не надобно было. Я им все
говорил, ничего от них не утаивал. Их отцы и родственники на меня рассердились все,
потому что дети наконец без меня обойтись не могли и все вокруг меня толпились, а
школьный учитель даже стал мне, наконец, первым врагом. У меня много стало там врагов и
все из-за детей. Даже Шнейдер стыдил меня. И чего они так боялись. Ребенку можно все
говорить, - все; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей, отцы и матери
даже своих детей? От детей ничего не надо утаивать, под предлогом, что они маленькие и
что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! И как хорошо сами дети подмечают,
что отцы считают их слишком маленькими и ничего не понимающими, тогда как они все
понимают. Большие не знают, что ребенок даже в самом трудном деле может дать
чрезвычайно важный совет. О боже! когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво
и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички
нет ничего на свете. Впрочем, на меня все в деревне рассердились больше по одному
случаю… а Тибо просто мне завидовал; он сначала все качал головой и дивился, как это дети
у меня все понимают, а у него почти ничего, а потом стал надо мной смеяться, когда я ему
сказал, что мы оба их ничему не научим, а они еще нас научат. И как он мог мне завидовать
и клеветать на меня, когда сам жил с детьми! Через детей душа лечится… Там был один
больной в заведении Шнейдера, один очень несчастный человек. Это было такое ужасное
несчастье, что подобное вряд ли и может быть. Он был отдан на излечение от
помешательства; по-моему, он был не помешанный, он только ужасно страдал, - вот и вся
его болезнь была. И если бы вы знали, чем стали под конец для него наши дети… Но я вам
про этого больного потом лучше расскажу; я расскажу теперь, как это все началось. Дети
сначала меня не полюбили. Я был такой большой, я всегда такой мешковатый; я знаю, что я
и собой дурен… наконец и то, что я был иностранец. Дети надо мной сначала смеялись, а
потом даже камнями в меня стали кидать, когда подглядели что я поцеловал Мари. А я всего
один раз поцеловал ее… Нет, не смейтесь, - поспешил остановить князь усмешку своих
слушательниц, - тут вовсе не было любви. Если бы вы знали, какое это было несчастное
создание, то вам бы самим стала ее очень жаль, как и мне. Она была из нашей деревни. Мать
ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было
отгорожено одно окно, по дозволению деревенского начальства; из этого окна ей позволяли
торговать снурками, нитками, табаком, мылом, все на самые мелкие гроши, тем она и
пропитывалась. Она была больная, и у ней все ноги пухли, так что все сидела на месте. Мари
была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она все
ходила по домам в тяжелую работу наниматься поденно, - полы мыла, белье, дворы
обметала, скот убирала. Один проезжий французский комми соблазнил ее и увез, а через
неделю на дороге бросил одну и тихонько уехал. Она пришла домой, побираясь, вся
испачканная, вся в лохмотьях, с ободранными башмаками; шла она пешком всю неделю,
ночевала в поле и очень простудилась; ноги были в ранах, руки опухли и растрескались. Она
впрочем и прежде была собой не хороша; глаза только были тихие, добрые, невинные.