Page 38 - Идиот
P. 38
Молчалива была ужасно. Раз, прежде еще, она за работой вдруг запела, и я помню, что все
удивились и стали смеяться: "Мари запела! Как? Мари запела!" и она ужасно законфузилась,
и уж навек потом замолчала. Тогда еще ее ласкали, но когда она воротилась больная и
истерзанная, никакого-то к ней сострадания не было ни в ком! Какие они на это жестокие!
какие у них тяжелые на это понятия! Мать, первая, приняла ее со злобой и с презреньем: "ты
меня теперь обесчестила". Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что
Мари воротилась, то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась в избу к
старухе: старики, дети, женщины, девушки, все, такою торопливою, жадною толпой. Мари
лежала на полу, у ног старухи, голодная, оборванная и плакала. Когда все набежали, она
закрылась своими разбившимися волосами и так и приникла ничком к полу. Все кругом
смотрели на нее, как на гадину; старики осуждали и бранили, молодые даже смеялись,
женщины бранили ее, осуждали, смотрели с презреньем таким, как на паука какого. Мать все
это позволила, сама тут сидела, кивала головой и одобряла, Мать в то время уж очень больна
была и почти умирала; чрез два месяца она и в самом деле померла; она знала, что она
умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала до самой смерти, даже не говорила
с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила. Ей нужно было часто ставить
свои больные ноги в теплую воду; Мари каждый день обмывала ей ноги и ходила за ней; она
принимала все ее услуги молча и ни одного слова не сказала ей ласково. Мари все
переносила, и я потом, когда познакомился с нею, заметил, что она и сама все это одобряла,
и сама считала себя за какую-то самую последнюю тварь. Когда старуха слегла совсем, то за
ней пришли ухаживать деревенские старухи, по очереди, так там устроено. Тогда Мари
совсем уже перестали кормить; а в деревне все ее гнали, и никто даже ей работы не хотел
дать как прежде. Все точно плевали на нее, а мужчины даже за женщину перестали ее
считать, все такие скверности ей говорили. Иногда, очень редко, когда пьяные напивались в
воскресенье, для смеху бросали ей гроши, так, прямо на землю; Мари молча поднимала. Она
уже тогда начала кашлять кровью. Наконец, ее отребья стали уж совсем лохмотьями, так что
стыдно было показаться в деревне; ходила же она с самого возвращения босая. Вот тут-то,
особенно дети, всею ватагой, - их было человек сорок слишком школьников, - стали
дразнить ее и даже грязью в нее кидали. Она попросилась к пастуху, чтобы пустил ее коров
стеречь, но пастух прогнал. Тогда она сама, без позволения, стала со стадом уходить на
целый день из дому. Так как она очень много пользы приносила пастуху, и он заметил это, то
уж и не прогонял ее, и иногда даже ей остатки от своего обеда давал, сыру и хлеба. Он это за
великую милость с своей стороны почитал. Когда же мать померла, то пастор в церкви не
постыдился всенародно опозорить Мари. Мари стояла за гробом, как была, в своих
лохмотьях, и плакала. Сошлось много народу смотреть, как она будет плакать и за гробом
идти; тогда пастор, - он еще был молодой человек, и вся его амбиция была сделаться
большим проповедником, - обратился ко всем и указал на Мари. "Вот кто была причиной
смерти этой почтенной женщины" (и неправда, потому что та уже два года была больна),
"вот она стоит пред вами и не смеет взглянуть, потому что она отмечена перстом божиим;
вот она босая и в лохмотьях, - пример тем, которые теряют добродетель! Кто же она? Это
дочь ее!", и все в этом роде. И представьте, эта низость почти всем им понравилась, но… тут
вышла особенная история; тут вступились дети, потому что в это время дети были все уже на
моей стороне и стали любить Мари. Это вот как вышло. Мне захотелось что-нибудь сделать
Мари; ей очень надо было денег дать, но денег там у меня никогда не было ни копейки. У
меня была маленькая бриллиантовая булавка, и я ее продал одному перекупщику; он по
деревням ездил и старым платьем торговал. Он мне дал восемь франков, а она стоила верных
сорок. Я долго старался встретить Мари одну; наконец, мы встретились за деревней, у
изгороди, на боковой тропинке в гору, за деревом. Тут я ей дал восемь франков и сказал ей,
чтоб она берегла, потому что у меня больше уж не будет, а потом поцеловал ее и сказал, чтоб
она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я ее не потому,
что влюблен в нее, а потому, что мне ее очень жаль, и что я с самого начала ее нисколько за
виноватую не почитал, а только за несчастную. Мне очень хотелось тут же и утешить, и