Page 60 - Казаки
P. 60
Теперь я полечу на сине море;
Убью я себе белого лебедя,
Наклююся я мяса сладкого, «лебедикого».
XXVIII
У хозяев был сговор. Лукашка приехал в станицу, но не зашел к Оленину. И Оленин не
пошел на сговор по приглашению хорунжего. Ему было грустно, как не было еще ни разу с
тех пор, как он поселился в станице. Он видел, как Лукашка, нарядный, с матерью прошел
перед вечером к хозяевам, и его мучила мысль: за что Лукашка так холоден к нему? Оленин
заперся в свою хату и стал писать свой дневник.
«Много я передумал и много изменился в это последнее время, — писал Оленин, — и
дошел до того, что написано в азбучке. Для того чтоб быть счастливым, надо одно
— любить, и любить с самоотвержением, любить всех и все, раскидывать на все стороны
паутину любви: кто попадется, того и брать. Так я поймал Ванюшу, дядю Ерошку, Лукашку,
Марьянку».
В то время как Оленин дописывал это, к нему вошел дядя Ерошка.
Ерошка был в самом веселом расположении духа. На днях, зайдя к нему вечером,
Оленин застал его на дворе перед кабаньей тушей, которую он с счастливым и гордым лицом
ловко снимал маленьким ножичком. Собаки, и между ними любимец Лям, лежали около и
слегка помахивали хвостами, глядя на его дело. Мальчишки с уважением смотрели на него
через забор и уже не дразнили, как обыкновенно. Бабы-соседки, вообще не слишком
ласковые к нему, здоровались с ним и несли ему — кто чихиря кувшинчик, кто каймаку, кто
мучицы. На другое утро Ерошка сидел у себя в клети весь в крови и отпускал по фунтам
свежину — кому за деньги, кому за вино. На лице его написано было: «Бог дал счастье, убил
зверя; теперь дядя нужен стал». Вследствие этого, разумеется, он запил и, не выходя из
станицы, пил уже четвертый день. Кроме того, он пил на сговоре.
Дядя Ерошка пришел из хозяйской хаты к Оленину мертвецки пьяный, с красным
лицом, растрепанною бородой, но в новом красном бешмете, обшитом галунами, и с
балалайкой из травянки, которую он принес из-за реки. Он давно уже обещал Оленину это
удовольствие и был в духе. Увидав, что Оленин пишет, он огорчился.
— Пиши, пиши, отец мой, — сказал он шепотом, как будто предполагая, что
какой-нибудь дух сидит между им и бумагой, и, боясь спугнуть его, без шума, потихоньку
сед на пол. Когда дядя Ерошка бывал пьян, любимое положение его бывало на полу. Оленин
оглянулся, велел подать вина и продолжал писать. Ерошке было скучно пить одному; ему
хотелось поговорить.
— У хозяев на сговоре был. Да что, швиньи! Не хочу! Пришел к тебе.
— А балалайка откуда у тебя? — спросил Оленин и продолжал писать.
— За рекой был, отец мой, балалайку достал, — сказал он так же тихо. — Я мастер
играть: татарскую, казацкую, господскую, солдатскую, какую хошь.
Оленин еще раз взглянул на него, усмехнулся и продолжал писать.
Улыбка эта ободрила старика.
— Ну, брось, отец ты мой! Брось! — сказал он вдруг решительно. — Ну, обидели тебя
— брось их, плюнь! Ну, что пишешь, пишешь! что толку?
И он передразнивал Оленина, постукивая своими толстыми пальцами по полу и
изогнув свою толстую рожу в презрительную гримасу.
— Что кляузы писать? Гуляй лучше, будь молодец! О писании в его голове не
умещалось другого понятия, кроме как о вредной кляузе.
Оленин расхохотался. Ерошка тоже. Он вскочил с пола и принялся показывать свое
искусство в игре на балалайке и петь татарские песни.
— Что писать, добрый человек! Ты вот послушай лучше, я тебе спою. Сдохнешь, тогда
песни не услышишь. Гуляй!