Page 48 - Накануне
P. 48

стоять:  «Герой,  намеревающийся  спасти  свою  родину».  Под  статуэткой:  «Берегитесь,
               колбасники!»  А  под  этой  штукой  —  как  ты  думаешь? —  «Будущность  художника  Павла
               Яковлева Шубина…» Хорошо?
                     — Перестань, —  возразил  Берсенев. —  Стоило  терять  время  на  такую…  —  Он  не
               тотчас подобрал подходящее слово.
                     — Гадость? — хочешь ты сказать. Нет, брат, извини, уж коли чему на выставку идти,
               так этой группе.
                     — Именно гадость, — повторил Берсенев. — Да и что за вздор? В тебе вовсе нет тех
               залогов подобного развития, которыми до сих пор, к несчастию, так обильно одарены наши
               артисты. Ты просто наклеветал на себя.
                     — Ты полагаешь? — мрачно проговорил Шубин. — Если во мне их нет и если они ко
               мне  привьются,  то  в  этом  будет  виновата…  одна  особа…  Ты  знаешь  ли, —  прибавил  он,
               трагически нахмурив брови, — что я уже пробовал пить?
                     — Врешь?!
                     — Пробовал,  ей-богу, —  возразил  Шубин  и  вдруг  осклабился  и  просветлел, —  да
               невкусно,  брат,  в  горло  не  лезет  и  голова  потом  как  барабан.  Сам  великий  Лущихин  —
               Харлампий  Лущихин,  первая  московская,  а  по  другим,  великороссийская  воронка  —
               объявил, что из меня проку не будет. Мне, по его словам, бутылка ничего не говорит.
                     Берсенев замахнулся было на группу, но Шубин остановил его.
                     — Полно, брат, не бей; это как урок годится, как пугало.
                     Берсенев засмеялся.
                     — В таком случае, пожалуй, пощажу твое пугало, — промолвил он, — и да здравствует
               вечное, чистое искусство!
                     — Да здравствует! — подхватил Шубин. — С ним и хорошее лучше, и дурное не беда!
                     Приятели крепко пожали друг другу руку и разошлись.

                                                             XXI

                     Первым ощущением Елены, когда она проснулась, был радостный испуг. «Неужели?
               неужели?»  —  спрашивала  она  себя,  и  сердце  ее  замирало  от  счастия.  Воспоминания
               нахлынули  на  нее…  она  потонула  в  них.  Потом  опять  ее  осенила  та  блаженная,
               восторженная  тишина.  Но  в  течение  утра  Еленой  понемногу  овладело  беспокойство,  а  в
               следующие дни ей стало и томно и скучно. Правда, она теперь знала, чего она хотела, но от
               этого ей не было легче. То незабвенное свидание выбросило ее навсегда из старой колеи: она
               уже  не  стояла  в  ней,  она  была  далеко,  а  между  тем  кругом  все  совершалось  обычным
               порядком,  все  шло  своим  чередом,  как  будто  ничего  не  изменилось;  прежняя  жизнь
               по-прежнему  двигалась,  по-прежнему  рассчитывая  на  участие  и  содействие  Елены.  Она
               пыталась начать письмо к Инсарову, но и это не удалось: слова выходили на бумаге не то
               мертвые, не то лживые. Дневник свой она покончила: она под последнею строкой провела
               большую черту. То было прошедшее, а она всеми помыслами своими, всем существом ушла
               в будущее. Ей было тяжело. Сидеть с матерью, ничего не подозревающей, выслушивать ее,
               отвечать ей, говорить с ней  — казалось Елене чем-то преступным; она чувствовала в себе
               присутствие  какой-то  фальши;  она  возмущалась,  хотя  краснеть  ей  было  не  за  что;  не  раз
               поднималось в ее душе почти непреодолимое желание высказать все без утайки, что бы там
               ни было потом. «Для чего, — думала она, — Дмитрий не тогда же, не из этой часовни увел
               меня, куда  хотел? Не сказал ли он мне, что я его жена перед богом? Зачем я здесь?» Она
               вдруг  стала  дичиться  всех,  даже  Увара  Ивановича,  который  более  чем  когда-либо
               недоумевал и играл перстами. Уже ни ласковым, ни милым, ни даже сном не казалось ей все
               окружающее: оно как кошмар давило ей грудь неподвижным, мертвенным бременем; оно как
               будто и упрекало ее, и негодовало, и знать про нее не хотело… Ты, мол, все-таки наша. Даже
               ее  бедные  питомцы,  угнетенные  птицы  и  звери,  глядели  на  нее, —  по  крайней  мере,  так
               чудилось ей, — недоверчиво и враждебно. Ей становилось совестно и стыдно своих чувств.
   43   44   45   46   47   48   49   50   51   52   53