Page 43 - Очарованный странник
P. 43
Я пошутил, говорю:
- Эта что-то тяжела показалась.
Он кивнул головой, и сейчас намахал третью, и опять командует: "Пей!" Я выпил и
говорю:
- Эта легче, - и затем уже сам в графин стучу, и его потчую, и себе наливаю, да и пошел
пить. Он мне в этом не препятствует, но только ни одной рюмки так просто, не намаханной,
не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас ее из моих рук выймет и говорит:
- Шу, силянс... атанде*, - и прежде над нею руками помашет, а потом и говорит:
- Теперь готово, можешь принимать, как сказано.
И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до самого вечера, и все был
очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для того, чтобы перестать.
Попробую за пазухою деньги, и чувствую, что они все, как должно, на своем месте целы
лежат, и продолжаю.
Барин мне тут, пивши со мною, про все рассказывал, как он в свою жизнь кутил и
гулял, и особенно про любовь, и впоследи всего стал ссориться, что я любви не понимаю.
Я говорю:
- Что же с тем делать, когда я к этим пустякам не привлечен? Будет с тебя того, что ты
все понимаешь и зато вон какой лонтрыгой* ходишь.
А он говорит:
- Шу, силянс! любовь - наша святыня!
- Пустяки, мол.
- Мужик, - говорит, - ты и подлец, если ты смеешь над священным сердца чувством
смеяться и его пустяками называть.
- Да, пустяки, мол, оно и есть.
- Да ты понимаешь ли, - говорит, - что такое "краса природы совершенство"?
- Да, - говорю, - я в лошади красоту понимаю.
А он как вскочит и хотел меня в ухо ударить.
- Разве лошадь, - говорит, - краса природы совершенство?
Но как время было довольно поздно, то ничего этого он мне доказать не мог, а
буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а те подскочили человек шесть
и сами просят... "пожалуйте вон", а сами подхватили нас обоих под ручки и за порог
выставили и дверь за нами наглухо на ночь заперли.
Вот тут и началось такое наваждение, что хотя этому делу уже много-много лет
прошло, но я и по сне время не могу себе понять, что тут произошло за действие и какою
силою оно надо мною творилось, но только таких искушений и происшествий, какие я тогда
перенес, мне кажется, даже ни в одном житии в Четминеях* нет.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Первым делом, как я за дверь вылетел, сейчас же руку за пазуху и удостоверился, здесь
ли мой бумажник? Оказалось, что он при мне. "Теперь, - думаю, - вся забота, как бы их
благополучно домой донести". А ночь была самая темная, какую только можете себе
вообразить. В лете, знаете, у нас около Курска бывают такие темные ночи, но претеплейшие
и премягкие: по небу звезды как лампады навешаны, а понизу темнота такая густая, что
словно в ней кто-то тебя шарит и трогает... А на ярмарке всякого дурного народа бездна
бывает, и достаточно случаев, что иных грабят и убивают. Я же хоть силу в себе и ощущал,
но думаю, во-первых, я пьян, а во-вторых, что если десять или более человек на меня
нападут, то и с большою силою ничего с ними не сделаешь, и оберут, а я хоть и был в
кураже, но помнил, что когда я, не раз вставая и опять садясь, расплачивался, то мой
компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег тучная сила. И потому вдруг мне,
знаете, впало в голову: нет ли с его стороны ко вреду моему какого-нибудь предательства?
Где он взаправду? вместе нас вон выставили, а куда же он так спешно делся?
Стою я и потихоньку оглядываюсь и, имени его не зная, потихоньку зову так:
- Слышишь, ты? - говорю, - магнетизер, где ты?