Page 463 - Архипелаг ГУЛаг
P. 463

А?  Что  ответишь?  Вы,  потомки,  вам  этого  не  понять:  что  вот  сейчас  ответишь?  Я
               слышу, я слышу, нормальные свободные люди, вы кричите мне из 1990 года: «Да пошли его
               на …! (Или, может, потомки уже не будут так выражаться? Я думаю — будут.) Посадили,
               зарезали — и ещё ему советский человек!»
                     В самом деле, после всех тюрем, всех встреч, когда на меня хлынула информация со
               всего света, — ну какой же я могу остаться советский? Где, когда выстаивало что–нибудь
               советское против полноты информации?
                     И если б я столько был уже перевоспитан тюрьмой, сколько образован ею, я, конечно,
               должен был бы сразу отрезать: «Нет! И шли бы вы на … ! Надоело мне на вас мозги тратить.
               Дайте отдохнуть после работы!»
                     Но  ведь  мы  же  выросли  в  послушании,  ребята!  Ведь  если  «кто  против?.,  кто
               воздержался?..» —  рука  никак  не  поднимается,  никак.  Даже  осуждённому,  как  это  можно
               выговорить языком: я— не советский… ?
                     — В постановлении ОСО сказано, что — антисоветский, — осторожно уклоняюсь я.
                     — ОСО–о, —  отмахивается  он  безо  всякого  почтения. —  Но  сами–то  вы  что
               чувствуете? Вы — остаётесь советским? Или переменились, озлобились?
                     Негромко,  так  чисто  льётся  эта  мелодия,  и  не  пристаёт  к  ней  наш  тягучий,  липкий,
               ничтожный разговор. Боже, как чиста и как прекрасна может быть человеческая жизнь, но
               из–за эгоизма властвующих нам никогда не дают её достичь. Мо–нюшко? — не Монюшко,
               Дворжак? — не Дворжак… Отвязался бы ты, пёс, дал бы хоть послушать.
                     — Почему я мог бы озлобиться? — удивляюсь я. (Почему, в самом деле? «Озлобиться»
               никак нельзя, это уже пахнет новым следствием.)
                     — Так значит— советский? — строго, но и с поощрением допытывается опер.
                     Только не отвечать резко. Только не открывать себя сегодняшнего. Вот скажи сейчас,
               что— антисоветский, и заведёт лагерное дело, будет паять второй срок, свободно.
                     — В душе, внутренне — как вы сами себя считаете? Страшно–то как: зима, вьюги, да
               ехать в Заполярье. А тут
                     я  устроен,  спать  сухо,  тепло,  и  бельё  даже.  В  Москве  ко  мне  жена  приходит  на
               свидания,  носит  передачи…  Куда  ехать!  зачем  ехать,  если  можно  остаться?..  Ну  что
               позорного — сказать «советский»? Система— социалистическая.
                     — Я–то себя… д–да… советский…
                     — Ах, советский! Ну вот это другой разговор, — радуется опер. — Теперь мы можем с
               вами разговаривать как два советских человека. Значит, мы с вами имеем одну идеологию, у
               нас общие цели — (только комнаты разные) — и мы с вами должны действовать заодно. Вы
               поможете нам, мы— вам…
                     Я чувствую, что я уже пополз… Тут ещё музыка эта… А он набрасывает и набрасывает
               аккуратные  петельки:  я  должен  помочь  им  быть  в  курсе  дела.  Я  могу  стать  случайным
               свидетелем некоторых разговоров. Я должен буду о них сообщить…
                     Вот этого я никогда не сделаю. Это холодно я знаю внутри: советский, не советский, но
               чтоб  о  политическом  разговоре  я  вам  сообщил—  не  дождётесь!  Однако—  осторожность,
               осторожность, надо как–то мягенько заметать следы.
                     — Это я… не сумею, — отвечаю я почти с сожалением.
                     — Почему же? — суровеет мой коллега по идеологии.
                     — Да  потому  что…  это  не  в  моём  характере… —  (Как  бы  тебе  помягче  сказать,
               сволочь?)— Потому что… я не прислушиваюсь… не запоминаю…
                     Он  замечает,  что  что–то  у  меня  с  музыкой, —  и  выщёлкивает  её.  Тишина.  Гаснет
               тёплый цветной глазок доброго мира. В кабинете — сыч и я. Шутки в сторону.
                     Хоть  бы  знали  они  правила  шахмат:  три  раза  повторение  ходов —  и  фиксируется
               ничья. Но нет! На всё ленивые, на это они не ленивые: сто раз он однообразно шахует меня с
               одной и той же клетки, сто раз я прячусь за ту же самую пешку и опять высовываюсь из–за
               неё.  Вкуса  у  него  нет, времени—  сколько  угодно.  Я  сам  подставил  себя  под  вечный  шах,
               объявившись  советским  человеком.  Конечно,  каждый  из  ста  раз  есть  какой–то  оттенок:
   458   459   460   461   462   463   464   465   466   467   468