Page 615 - Архипелаг ГУЛаг
P. 615

отравляло и когтило в кровь его самого, и Архипелаг, и русский город, и русскую деревню?
               И всякий газетный поворот о гитлеровцах— то дружеские встречи наших добрых часовых в
               гадкой  Польше,  и  вся  волна  газетной  симпатии  к  этим  мужественным  воинам  против
               англо–французских  банкиров,  и  дословные  речи  Гитлера  нацелую  страницу  «Правды»;  то
               потом в единое утро (второе утро войны) взрыв заголовков, что вся Европа истошно стонет
               под  их  пятой, —  только  подтверждали  вертлявость  газетной  лжи  и  никак  не  могли  бы
               убедить Броневицкого, что есть на земле палачи, сравнимые с нашими палачами, которых
               он–то  знал  истинно.  И  если  б  теперь,  для  убеждения,  перед  ним  каждый  день  клали
               информационный листок Би–Би–Си, то самое большее, в чём ещё можно было его убедить:
               что  Гитлер —  вторая  опасность  для  России,  но  никак,  при  Сталине,  не  первая.  Однако
               Би–Би–Си  не  клало  листка;  а  Информбюро  и  в  день  своего  рождения  имело  столько  же
               кредита, сколько ТАСС; а слухи, доносимые эвакуированными, тоже были не из первых рук
               (не из Германии, не из–под оккупации, оттуда ещё ни одного живого свидетеля); а из первых
               рук был только Джезказганский лагерь, да 37–й год, да голод 32–го, да раскулачивание, да
               разгром церквей. И с приближением немецкой армии Броневицкий (и десятки тысяч других
               таких же одиночек) испытывали, что подходит их час, — тот единственный неповторимый
               час, на который уже двадцать лет не было надежды и который единожды только и может
               выпасть  человеку  при  краткости  нашей  жизни  сравнимо  с  медлительными  историческими
               передвига–ми, — тот час, когда он (они) может заявить своё несогласие с происшедшим, с
               проделанным,  просвистанным,  протоптанным  по  стране,  и  каким–то  ещё  совсем
               неизвестным,  неясным  путём  послужить  гибнущей  стране,  послужить  возрождению
               какой–то русской общественности. Да, Броневицкий всё запомнил и ничего не простил. И
               никак  не  могла  ему  быть  родною  та  власть, которая  избила  Россию,  довела  до  колхозной
               нищеты, до нравственного вырождения и вот теперь до оглушающего военного поражения.
               Ион задыхаясь смотрел на таких телят, как я, как мы, не в силах нас переуверить. Он ждал
               кого–нибудь, кого–нибудь, только на смену сталинской власти! (Известная психологическая
               переполюсовка: любое другое, лишь бы не тошнотворное своё! Разве можно вообразить на
               свете кого–нибудь хуже наших? Кстати, область была донекая, — а там половина населения
               вот  также  ждала  немцев.)  И  так,  всю  жизнь  прожив  существом  неполитическим,
               Броневицкий на седьмом десятке решил сделать политический шаг.
                     Он согласился возглавить морозовскую городскую управу…
                     А там, я думаю, он быстро увидел, во что он влопался: что для пришедших Россия ещё
               ничтожней и омерзительней, чем для ушедших. Что только соки русские нужны вурдалаку, а
               тело замертво пропади. Не русскую общественность предстояло вести новому бургомистру,
               а  подручных  немецкой  полиции.  Однако  уж  он  был  насажен  на  ось,  и  оставалось  ему,
               хорошо  ли,  дурно  ли,  а  крутиться.  Освободясь  от  одних  палачей,  помогать  другим.  И  ту
               патриотическую  идею,  которую  он  мнил  противопоставленной  идее  советской, —  вдруг
               узнал  он  слитою  с  советской:  непостижимым  образом  она  от  хранившего  её  трезвого
               меньшинства, как в решето, ушла к оболваненному большинству, — забыто было, как за неё
               расстреливали и как над ней глумились, и вот уж она была главный ствол чужого древа.
                     Должно  быть,  жутко  и  безысходно  стало  ему  (им).  Ущелье  сдвинулось,  и  выход
               остался: либо в смерть, либо в каторжный приговор.
                     Конечно,  не  все  там  были  Броневицкие.  Конечно,  на  этот  короткий  чумной  пир
               слетелось и вороньё, любящее власть и кровь. Но эти— куда не слетаются! Такие и к НКВД
               прекрасно  подошли.  Таков  и  Мамулов,  и  дудинский  Антонов,  и  какой–нибудь
               Пойсуйшапка —  разве  можно  себе  представить  палачей  мерзее?  Да  княжествуют
               десятилетиями  и  изводят  народу  во  сто  крат.  А  вот  мы  видели  надзирателя  Ткача  (Часть
               Третья, глава 20), — так тот и туда и сюда поспел.
                     Сказав  огороде,  не  упустим  теперь  и  о  деревне.  Среди  сегодняшних  либералов
               распространено упрекать деревню в политической тупости и консерватизме. Но довоенная
               деревня— вся, подавляюще вся была трезва, несравнимо трезвее города, она нисколько не
               разделяла  обожествления  батьки  Сталина  (да  и  мировой  революции  туда  же).  Она  была
   610   611   612   613   614   615   616   617   618   619   620