Page 655 - Архипелаг ГУЛаг
P. 655

Но как же писать в Особом лагере? Короленко рассказывает, что он писал и в тюрьме,
               однако — что там были за порядки! Писал карандашом (а почему не отобрали, переламывая
               рубчики  одежды?),  пронесенным  в  курчавых  волосах  (да  почему  ж  не  стригли  наголо?),
               писал в шуме (сказать спасибо, что было где присесть и ноги вытянуть). Да ещё настолько
               было льготно, что рукописи эти он мог сохранить и на волю переслать (вот это больше всего
               непонятно нашему современнику!).
                     У  нас  так  не  попишешь,  даже  и  в  лагерях.  (Даже  заготовки  фамилий  для  будущего
               романа были очень опасны: списки организации? Я записывал лишь корневую основу их в
               виде  существительного  или  превращая  в  прилагательное.)  Память—  это  единственная
               заначка, где можно держать написанное, где можно проносить его сквозь обыски и этапы.
               Поначалу я мало верил в возможности памяти и потому решил писать стихами. Это было,
               конечно,  насилие  над  жанром.  Позже  я  обнаружил,  что  и  проза  неплохо  утолакивается  в
               тайные  глубины  того,  что  мы  носим  в  голове.  Освобождённая  от  тяжести  суетливых
               ненужных знаний, память арестанта поражает ёмкостью и может всё расширяться. Мы мало
               верим в нашу память!
                     Но прежде чем что–то запомнить, хочется записать и отделать на бумаге. Карандаш и
               чистую бумагу в лагере иметь можно, но нельзя иметь написанного (если это — не поэма о
               Сталине)  434 .  И  если  ты не придуряешься  в  санчасти  и  не  прихлебатель  КВЧ,  ты  утром  и
               вечером должен пройти обыск на вахте. Я решил писать маленькими кусочками по 12–20
               строк,  отделав —  заучивать  и  сжигать.  Я  твёрдо  положил  не  доверять  простому  разрыву
               бумаги.
                     В  тюрьмах  же  всё  слагание  и  шлифовку  стиха  приходилось  делать  в  уме.  Затем  я
               наламывал  обломков  спичек,  на  портсигаре  выстраивал  их  в  два  ряда—десять  единиц  и
               десять десятков, и, внутренне произнося стихи, с каждой строкой перемещал одну спичку в
               сторону.  Переместив  десять  единиц,  я  перемещал  один  десяток.  (Но  даже  и  эту  работу
               приходилось делать с оглядкой: и такое невинное передвигание, если б оно сопровождалось
               шепчущими губами или особым выражением
                     лица,  навлекло  бы  подозрение  стукачей.  Я  старался  передвигать  как  бы  в  полной
               рассеянности.) Каждую пятидесятую и сотую строку я запоминал особо — как контрольные.
               Раз  в  месяц  я  повторял  всё  написанное.  Если  при  этом  на  пятидесятое  или  сотое  место
               выходила  не  та  строка,  я  повторял  снова  и  снова,  пока  не  улавливал  ускользнувших
               беглянок.
                     На  Куйбышевской  пересылке  я  увидел,  как  католики  (литовцы)  занялись
               изготовлением  самодельных  тюремных  чёток.  Они  делали  их  из  размоченного,  а  потом
               промешанного  хлеба,  окрашивали  (в  чёрный  цвет—  жжёной  резиной,  в  белый —  зубным
               порошком, в красный— красным стрептоцидом), нанизывали во влажном виде на ссученные
               и промыленные нитки и давали досохнуть на окне. Я присоединился к ним и сказал, что тоже
               хочу молиться по чёткам, но в моей особой вере надо иметь бусинок вкруговую сто штук (уж
               позже понял я, что довольно — двадцатки, и удобней даже, и сам сделал из пробки), каждая
               десятая  должна  быть  не  шариком,  а  кубиком,  и  ещё  должны  на  ощупь  отличаться
               пятидесятая и сотая. Литовцы поразились моей религиозной ревности (у самых богомольных
               было не  более  чем по  сорок  бусинок),  но  с  душевным  расположением  помогли  составить
               такие  чётки,  сделав  сотое  зерно  в  виде  тёмно–красного  сердечка.  С  этим  их  чудесным
               подарком  я  не  расставался  потом  никогда,  я  отмеривал  и  перещупывал  чётки  в  широкой
               зимней рукавице — на разводе, на перегоне, во всех ожиданиях, это можно было делать стоя,
               и  мороз  не  мешал.  И  через  обыски  я  проносил  их  так  же  в  ватной  рукавице,  где  они  не
               прощупывались.  Раз  несколько  находили  их  надзиратели,  но  догадывались,  что  это  для

                 434   Случай такого «творчества» описывает Дьяков: Дмитриевский и Четвериков излагают начальству сюжет
               задуманного  романа  и  получают  одобрение.  Опер  следит,  чтоб  их  не  посылали  на  общие.  Потом  их  тайком
               выводят из зоны («чтоб бандеровцы не растерзали»), там они продолжают. Тоже — поэзия под плитой. Да где
               ж этот роман?
   650   651   652   653   654   655   656   657   658   659   660