Page 656 - Архипелаг ГУЛаг
P. 656

молитвы, и отдавали. До конца срока (когда набралось у меня уже 12 тысяч строк), а затем
               ещё и в ссылке помогало мне это ожерелье писать и помнить.
                     Но и это ещё не всё так просто. Чем больше становится написанного, тем больше дней
               в  каждом  месяце  съедают  повторения.  А  особенно  эти  повторения  вредны  тем,  что
               написанное примелькивается, перестаёшь замечать в нём сильное и слабое. Первый вариант,
               и  без  того  утверждённый  тобою  в  спешке,  чтобы  скорее  сжечь  текст, —  остаётся
               единственным. Нельзя разрешить себе роскоши на несколько месяцев его отложить, забыть,
               а затем взглянуть свежими критическими глазами. Поэтому нельзя написать по–настоящему
               хорошо.
                     А  с  клочками  несожжёнными  медлить  было  нельзя.  Три  раза  я  крупно  сними
               попадался,  и  только  то  меня  спасало,  что  самые опасные  слова  я  никогда  не  вписывал  на
               бумагу,  а  заменял  прочерками.  Один  раз  я  лежал  на  травке  отдельно  ото  всех,  слишком
               близко к зонному ограждению (чтобы было тише), и писал, маскируя свой клочок в книжице.
               Старший  надзиратель  Татарин  подкрался  совсем  тихо  сзади  и  успел  заметить,  что  я  не
               читаю, а пишу.
                     — А ну! — потребовал он бумажку. Я встал, холодея, и подал бумажку. Там стояло:
                     Всё наше нам восполнится,
                     Вернётся нам в отдар.
                     Пять суток пеших, помнится,
                     Из Остероде в Бродницы
                     Нас гнал [конвой] к [азахов] и τ [атар].
                     Если бы «конвой» и «татар» были написаны полностью, поволок бы меня Татарин к
               оперу, и меня бы раскусили. Но прочерки были немы:
                     Нас гнал — — — — — к — — — — — и τ — — — — — — .
                     У каждого свой ход мысли. Я–то боялся за поэму, а он думал, что я срисовываю план
               ограждения и готовлю побег. Однако и то, что нашлось, он перечитывал, морща лоб. «Нас
               гнал»  уже  на  что–то  ему  намекало.  Но  что  особенно  заставило  его  мозг  работать,  это —
               «пять  суток».  Я  не  подумал  даже,  в  какой  ассоциации  они  могут  быть  восприняты:  пять
               суток—  ведь  это  было  стандартное  лагерное  сочетание,  так  отдавалось  распоряжение  о
               карцере.
                     — Кому  пять  суток?  О  ком  это? —  хмуро  добивался  он.  Еле–еле  я  убедил  его
               (названьями Остероде и Бродницы),
                     что это я вспоминаю чьё–то фронтовое стихотворение, да всех слов вспомнить не могу.
                     — А зачем тебе вспоминать? Не положено вспоминать! — угрюмо предупредил он. —
               Ещё раз тут ляжешь— смотри–и!..
                     Сейчас  об  этом  рассказываешь, —  как  будто  незначительный  случай.  Но  тогда  для
               ничтожного раба, для меня это было огромное событие: я лишался лежать в стороне от шума
               и,  попадись  ещё  раз  тому  же  Татарину  с  другим  стишком, —  на  меня  вполне  могли  бы
               завести следственное дело и усилить слежку.
                     И бросить писать я уже не мог!..
                     В другой раз я изменил своему обычаю, написал на работе сразу строк шестьдесят из
               пьесы («Пир победителей»), и листика этого не смог уберечь при входе в лагерь. Правда, и
               там  были  прочёркнуты  места  многих  слов.  Надзиратель,  простодушный  широконосый
               парень, с удивлением рассматривал добычу:
                     — Письмо? — спросил он.
                     (Письмо, которое носилось на объект, пахло только карцером. Но странное оказалось
               бы «письмо», если бы его передали оперу!)
                     — Это —  к  самодеятельности, —  обнаглел  я. —  Пьеску  вспоминаю.  Вот  постановка
               будет— приходите.
                     Посмотрел–посмотрел парень на ту бумажку, на меня, сказал:
                     — Здоровый, аду–урак!
                     И  порвал  мой  листик  надвое,  начетверо,  навосьмеро.  Я  испугался,  что  он  бросит
   651   652   653   654   655   656   657   658   659   660   661