Page 664 - Архипелаг ГУЛаг
P. 664
больницу.
До сих пор Россия поворачивалась к нему одной только стороной— той, на которую
садятся, а теперь повернулась другой. В лагерной больничке Сымского ОЛПа под
Соликамском была медсестра Дуся, сорока пяти лет. Она была бы–товичка, пропускница, с
5–летним сроком. Свою работу она видела не в том, чтобы для себя урвать да срок отбыть
(как это очень у нас и принято, да с розовым взглядом своим Янош не знал), — а в том, чтоб
вот этих, умирающих и никому уже не нужных, выхаживать. Но тем, что давала лагерная
больница, спасти их было нельзя. И сестра Дуся свою утреннюю пайку 300 граммов меняла
на деревне на пол–литра молока и этим молоком выпоила Яноша (а до него— ещё кого–то) к
жизни 439 . За эту тётю Дусю полюбил Янош и страну нашу и всех нас. И стал усердно учить
в лагере язык своих надзирателей и конвоиров — великий могучий русский язык. Он 9 лет
просидел в наших лагерях, Россию только и видел, что из тюремных вагонов, на маленьких
открытках–репродукциях дав лагере. И — полюбил.
Янош был из тех, кого всё меньше растёт в нашем веке: кто в детстве не знал другой
страсти, как только читать. С этой наклонностью он остался и взрослым — и даже в лагере.
И в северных лагерях, а теперь в Особом экибастузском, он не пропускал случая доставать и
читать новые книги. Ко времени нашего знакомства он уже знал и любил Пушкина,
Некрасова, Гоголя, я ему толковал Грибоедова, но больше всех, едва ли не ближе Петёфи и
Араня, он полюбил Лермонтова, которого впервые прочёл в плену, недавно. (От иностранцев
я слышал не раз, что Лермонтов им дороже всех русских поэтов.) Особенно слился Янош со
Мцыри — таким же пленным, таким же молодым и таким же обречённым. Он много оттуда
взял наизусть, и, годами бредя с руками за спиной в иноземной колонне по чужой земле, он
на языке чужбины бормотал для себя:
И смутно понял я тогда, Что мне на родину следа Не проложить уж никогда.
Приветливый, ласковый, с беззащитными бледно–голубыми глазами — таков был
Янош Рожаш в нашем бессердечном лагере. Он присаживался ко мне на вагонку — легко, на
самый край, будто мой мешок с опилками мог ещё быть больше испачкан или при давлении
изменить форму, — и говорил задушевно–тихо:
— Кому бы высказать тайных моих мечт?.. И никогда ни на что не жаловался 440 .
Среди лагерников движешься, как среди расставленных мин, лучами интуиции делаешь
с каждого снимок, чтобы не взорваться. И даже при этой всеобщей осторожности — сколько
поэтичных людей открылось мне в бритой головной коробке, под чёрной курточкой зэка!
А сколько — удержались, чтобы не открыться?
439 Пусть разъяснят мне: это поведение в какую укладывается идеологию? (Сравните коммунистическую
санчасть у Дьякова: «Что, зубки заболели, бендеровская твоя харя?»)
440 Всех венгров отпустили домой после смерти Сталина, и Янош избежал судьбы Мцыри, к которой вполне
уже был готов.
Прошло двенадцать лет, среди них— и 1956. Янош— бухгалтер в маленьком городочке Надьканижа, где
никто не знает русского и не читает русских книг. И что же пишет он мне теперь?
«Уже после всех событий я искренне твержу, что не отдал бы назад прошлое моё. Узнал я сурово то, что
другим недоступно… При освобождении я обещал оставшимся товарищам, что русского народа никогда не
забуду, и не за выносивших страдания, а за доброе сердце… Зачем в газетах с участием слежу за новостями
бывшей моей «родины»?.. Произведение русских классиков — полный полк в моей библиотеке и на русском
сорок один томов, а на украинском четыре (Шевченко)… Другие читают от русских, как от англичан, от
немцев, а я читаю русских по–другому. Для меня Толстой ближе Томаса Манна, а Лермонтов куда ближе Гёте.
Ты не угадаешь, как я тоскую безгласно о многом. Иногда меня спрашивают: что ты за чудак? Что ты там
хорошего видал, почему тебя тянет к русским?.. Как объяснить, что вся молодость моя прошла там, а жизнь это
вечное прощание от убегавших дней… Как же отвернуться мальчишком обиженной — ведь девять лет моя
судьба совпадала с вашими. Как объяснить, почему вздрогнет сердце, когда услышу по радио русскую
народную песню? Пропою сам вполголоса: «Вот мчится тройка удалая…» — и так больно становится, что
дальше петь нет сил. А дети просят научить их по–русски. Подождите дети, разве кому собираю я русских
книг?..»