Page 14 - Чевенгур
P. 14

— Мне бы отцом-то быть, а тебе — Прошкой, — оскорбил отца Прошка. — Чего ей в
               живот глядеть: озимых не сеял — все одно голода жди.
                     Одев материну шушунку, Прошка продолжал хозяйственно бурчать:
                     — Брешут  мужики.  Летось  тетка  Марья  была  порожняя,  а  дожжи  были.  Вот  она  и
               промахнулась — ей бы рожать нахлебника, а она нет.
                     — Озимя вымерзли, она чуяла, — негромко сказал отец.
                     — Все детенки матерей сосуть, хлеба ничуть не едят, — возразил Прошка. — А матерь
               пускай яровыми кормится… Не пойду я к Марье твоей — будет у нее пузо, ты тогда с печки
               не слезешь: скажешь — будут травы и яровые хороши. А нам голодать неохота: нарожал нас
               с мамкой!
                     Прохор Абрамович молчал. Саша тоже никогда не говорил, когда его не спрашивали.
               Даже  Прохор  Абрамович,  сам  похожий  против  Прошки  на  сироту  в  своем  доме,  не  знал,
               какой из себя Саша: добрый или нет; ходить побираться он мог от испуга, а что сам думает
               — не говорит. Саша же думал мало, потому что считал всех взрослых людей и ребят умнее
               себя  и  поэтому  боялся  их.  Больше  Прохора  Абрамовича  он  пугался  Прошку,  который
               каждую крошку считает и не любит никого за своим двором.
                     Отставя зад, касаясь травы длинными губительными руками, ходил по селу горбатый
               человек — Петр Федорович Кондаев. У него давно не было болей в пояснице — стало быть,
               перемены погоды не предвиделось.
                     В тот год рано созрело солнце на небе: в конце апреля оно уже грело, как в глубоком
               июле.  Мужики  затихли,  чуя  ногами  сухую  почву,  а  остальным  телом  —  прочно
               успокоившееся  пространство  смертельной  жары.  Ребятишки  наблюдали  горизонты,  чтобы
               вовремя  заметить  выход  дождливой  тучи.  Но  на  полевых  дорогах  поднимались  вихревые
               столбы пыли, и сквозь них проезжали телеги из чужих деревень. Кондаев шел среди улицы
               на ту сторону села, где жила его душевная забота — полудевушка Настя пятнадцати лет. Он
               любил  ее  тем  местом,  которое  у  него  часто  болело  и  было  чувствительно,  как  сердце  у
               прямых людей,
                     — поясницей, коренным сломом своего горба. Кондаев видел в засухе удовольствие и
               надеялся на лучшее. Руки его были постоянно в желтизне и зелени — он ими губил травы на
               ходу  и  растирал  их  в  пальцах.  Он  радовался  голоду,  который  выгонит  всех  красивых
               мужиков далеко на заработки, и многие из них умрут, освободив женщин для Кондаева. Под
               напряженным  солнцем,  заставлявшим  почву  гореть  и  дымить  пылью,  Кондаев  улыбался.
               Каждое утро он мылся в пруду и ласкал горб ухватистыми надежными руками, способными
               на неутомимые объятия будущей жены.
                     — Ничего, —  довольствовался  сам  собою  Кондаев. —  Мужики  тронутся,  бабы
               останутся. Кто меня покушает, тот век не забудет
                     — я ж сухой бык…
                     Кондаев гремел породистыми, длинно отросшими руками и воображал, что держит в
               них Настю. Он даже удивлялся, почему в Насте — в такой слабости ее тела
                     — живет тайная могучая прелесть. От одной думы о ней он вздувался кровью и делался
               твердым. Чтобы избавиться от притяжения и ощутительности своего воображения, он плыл
               по  пруду  и  набирал  внутрь  столько  воды,  словно  в  теле  его  была  пещера,  а  потом
               выхлестывал воду обратно вместе со слюной любовной сладости.
                     Возвращаясь  домой,  Кондаев  каждому  встречному  мужику  советовал  уходить  на
               заработки.
                     — Город как крепость, —  говорил  Кондаев. —  Там всего вполне достаточно, а у нас
               солнце стоит и будет стоять в упор
                     — какой же тебе урожай! Ты опомнись!
                     — а ты как же, Петр Федорович? — спрашивал мужик про чужую судьбу, чтобы и себе
               найти ход.
                     — Я калека, — сообщал Кондаев. — Я одной жалостью смело могу прожить. А вот ты
               свою бабу  уморишь, желвак-человек! Шел  бы в отход, а ей хлеб подводами отправлял  —
   9   10   11   12   13   14   15   16   17   18   19