Page 17 - Чевенгур
P. 17
поднял бесхозяйственную жердь.
— Ну никак нету дожжей! — пожилым голосом сказал Прошка и плюнул сквозь
переднюю щербину рта. — Ну, никак: хоть ты тут ляжь и рашшибись об землю, идол ее
намочи!
Саша прокрался к могиле отца и залег в недорытой пещерке. Среди крестов он боялся
идти, но близ отца уснул так же спокойно, как когда-то в землянке, на берегу озера.
Позже на кладбище приходили два мужика и негромко обламывали кресты на топливо,
но Саша, унесенный сном, ничего не слышал.
Захар Павлович жил, ни в ком не нуждаясь: он мог часами сидеть перед дверцей
паровозной топки, в которой горел огонь.
Это заменяло ему великое удовольствие дружбы и беседы с людьми. Наблюдая живое
пламя, Захар Павлович сам жил — в нем думала голова, чувствовало сердце, и все тело тихо
удовлетворялось. Захар Павлович уважал уголь, фасонное железо
— всякое спящее сырье и полуфабрикат, но действительно любил и чувствовал лишь
готовое изделие, — то, во что превратилось посредством труда человека и что дальше
продолжает жить самостоятельной жизнью. В обеденные перерывы Захар Павлович не
сводил глаз с паровоза и молча переживал в себе любовь к нему. В свое жилище он наносил
болтов, старых вентилей, краников и прочих механических изделий. Он расставил их в ряд
на столе и предавался загляденью на них, никогда не скучая от одиночества. Одиноким Захар
Павлович и не был — машины были для него людьми и постоянно возбуждали в нем
чувства, мысли и пожелания. Передний паровозный скат, называемый катушкой, заставил
Захара Павловича озаботиться о бесконечности пространства. Он специально выходил ночью
глядеть на звезды — просторен ли мир, хватит ли места колесам вечно жить и вращаться?
Звезды увлеченно светились, но каждая — в одиночестве. Захар Павлович подумал, на что
похоже небо? И вспомнил про узловую станцию, куда его посылали за бандажами. С
платформы вокзала виднелось море одиноких сигналов — то были стрелки, семафоры,
перепутья, огни предупреждений и сияние прожекторов бегущих паровозов. Небо было
таким же, только отдаленней и как-то налаженней в отношении спокойной работы. Потом
Захар Павлович стал на глаз считать версты до синей меняющейся звезды: он расставил руки
масштабом и умственно прикладывал этот масштаб к пространству. Звезда горела на
двухсотой версте. Это его обеспокоило, хотя он читал, что мир бесконечен. Он хотел бы,
чтобы мир действительно был бесконечен, дабы колеса всегда были необходимы и
изготовлялись беспрерывно на общую радость, но никак не мог почувствовать
бесконечности.
— Сколько верст — неизвестно, потому что далече! — говорил Захар Павлович. — Но
где-нибудь есть тупик и кончается последний вершок… Если бы бесконечность была на
самом деле, она бы распустилась сама по себе в большом просторе и никакой твердости не
было бы… Ну как — бесконечность? Тупик должен быть!
Мысль, что колесам в конце концов работы не хватит, волновала Захара Павловича
двое суток, а затем он придумал растянуть мир, когда все дороги до тупика дойдут, — ведь
пространство тоже возможно нагреть и отпустить длиннее, как полосовое железо, — и на
этом успокоился.
Машинист-наставник видел любовную работу Захара Павловича — топки очищались
им без всяких повреждений металла и до сияющей чистоты, — но никогда не говорил Захару
Павловичу доброго слова. Наставник отлично знал, что машины живут и движутся скорее по
своему желанию, чем от ума и умения людей; люди здесь ни при чем. Наоборот, доброта
природы, энергии и металла портят людей. Любой холуй может огонь в топке зажечь, но
паровоз поедет сам, а холуй — только груз. И если дальше техника так податливо пойдет, то
люди от своих сомнительных успехов выродятся в ржавчину, — тогда их останется
передавить работоспособными паровозами и дать машине волю на свете. Однако наставник
ругал Захара Павловича меньше других — Захар Павлович бил молотком всегда с
сожалением, а не с грубой силой, не плевал на что попало, находясь на паровозе, и не