Page 18 - Чевенгур
P. 18
царапал беспощадно тела машины инструментами.
— Господин наставник! — обратился раз Захар Павлович, осмелев ради любви к
делу. — Позвольте спросить: отчего человек — так себе: ни плох, ни хорош, а машины
равномерно знамениты?
Наставник слушал сердито — он ревновал к посторонним паровозы, считая свое
чувство к ним личной привилегией.
— Серый черт, — говорил для себя наставник, — тоже понадобились ему механизмы:
господи боже мой!
Против обоих людей стоял паровоз, который разогревали под ночной скорый поезд.
Наставник долго смотрел на паровоз и наполнялся обычным радостным сочувствием.
Паровоз стоял великодушный, громадный, теплый на гармонических перевалах своего
величественного высокого тела. Наставник сосредоточился, чувствуя в себе гудящий
безотчетный восторг. Ворота депо были открыты в вечернее пространство лета — в смуглое
будущее, в жизнь, которая может повториться на ветру, в стихийных скоростях на рельсах, в
самозабвении ночи, риска и нежного гула точной машины.
Машинист-наставник сжал руки в кулаки от прилива какой-то освирепевшей крепости
внутренней жизни, похожей на молодость и на предчувствие гремящего будущего. Он забыл
про низкую квалификацию Захара Павловича и ответил ему, как равному другу:
— Ты вот поработал и поумнел! Но человек — чушь! Он дома валяется и ничего не
стоит… Но ты возьми птиц…
Паровоз засифонил и заглушил слова беседы. Наставник и Захар Павлович вышли на
вечерний звучный воздух и пошли сквозь строй остывших паровозов.
— Ты возьми птиц! Это прелесть, но после них ничего не остается — потому что они
не работают! Видел ты труд птиц? Нету его! Ну, по пище, жилищу они кое-как хлопочут, —
ну, а где у них инструментальные изделия? Где у них угол опережения своей жизни? Нету и
быть не может.
— А у человека что? — не понимал Захар Павлович.
— А у человека есть машины! Понял? Человек — начало для всякого механизма, а
птицы — сами себе конец.
Захар Павлович думал с наставником одинаково, затрудняясь лишь в подборе
необходимых слов, что надоедливо тормозило его размышления. Для обоих — и для
машиниста-наставника, и для Захара Павловича — природа, не тронутая человеком, казалась
малопрелестной и мертвой: будь то зверь или дерево. Зверь и дерево не возбуждали в них
сочувствия своей жизни, потому что никакой человек не принимал участия в их
изготовлении, — в них не было ни одного сознательного удара и точности мастерства. Они
жили самостоятельно, мимо опущенных глаз Захара Павловича. Любые же изделия —
особенно металлические, — наоборот, существовали оживленными и даже были, по своему
устройству и силе, интересней и таинственней человека. Захар Павлович много наслаждался
одной постоянной мыслью: какой дорогой подспудная кровная сила человека объявляется
вдруг в волнующих машинах, которые и по размеру и по смыслу больше мастеровых.
И выходило действительно так, как говорил машинист-наставник: в труде каждый
человек превышает себя — делает изделия лучше и долговечней своего житейского
значения. Кроме того, Захар Павлович наблюдал в паровозах ту же самую горячую
взволнованную силу человека, которая в рабочем человеке молчит без всякого исхода.
Обыкновенно, слесарь хорошо разговаривает, когда напьется, в паровозе же человек всегда
чувствуется большим и страшным.
Однажды Захар Павлович долго не мог сыскать нужного болта, чтобы прогнать резьбу
в сорванной гайке. Он ходил по депо и спрашивал: нет ли у кого болта в три осьмушки —
под резьбу. Ему говорили, что нет такого болта, хотя такие болты были у каждого. Но дело в
том, что на работе слесаря скучали и развлекались взаимным осложнением рабочих забот.
Захар Павлович еще не знал того хитрого скрытого веселья, которое есть в любой
мастерской. Это негромкое издевательство позволяло остальным мастеровым одолевать