Page 165 - Чевенгур
P. 165
делам своих забот. Дойдя с Гопнером до Чевенгура, Дванов увидел, что в природе не было
прежней тревоги, а в подорожных деревнях — опасности и бедствия: революция миновала
эти места, освободила поля под мирную тоску, а сама ушла неизвестно куда, словно
скрылась во внутренней темноте человека, утомившись на своих пройденных путях. В мире
было как вечером, и Дванов почувствовал, что и в нем наступает вечер, время зрелости,
время счастья или сожаления. В такой же, свой вечер жизни отец Дванова навсегда скрылся
в глубине озера Мутево, желая раньше времени увидеть будущее утро. Теперь начинался
иной вечер — быть может, уже был прожит тот день, утро которого хотел видеть рыбак
Дванов, и сын его снова переживал вечер. Александр Дванов не слишком глубоко любил
себя, чтобы добиваться для своей личной жизни коммунизма, но он шел вперед со всеми,
потому что все шли и страшно было остаться одному, он хотел быть с людьми, потому что у
него не было отца и своего семейства. Чепурного же, наоборот, коммунизм мучил, как
мучила отца Дванова тайна посмертной жизни, и Чепурный не вытерпел тайны времени и
прекратил долготу истории срочным устройством коммунизма в Чевенгуре, — так же, как
рыбак Дванов не вытерпел своей жизни и превратил ее в смерть, чтобы заранее испытать
красоту того света. Но отец был дорог Дванову не за свое любопытство и Чепурный
понравился ему не за страсть к немедленному коммунизму — отец был сам по себе
необходим для Дванова, как первый утраченный друг, а Чепурный — как безродный
товарищ, которого без коммунизма люди не примут к себе. Дванов любил отца, Копенкина,
Чепурного и многих прочих за то, что они все, подобно его отцу, погибнут от нетерпения
жизни, а он останется один среди чужих.
Дванов вспомнил старого, еле живущего Захара Павловича. «Саша, — говорил, бывало,
он, — сделай что-нибудь на свете, видишь — люди живут и погибают. Нам ведь надо
чего-нибудь чуть-чуть».
И Дванов решил дойти до Чевенгура, чтобы узнать в нем коммунизм и возвратиться к
Захару Павловичу для помощи ему и другим еле живущим. Но коммунизма в Чевенгуре не
было наружи, он, наверное, скрылся в людях, — Дванов нигде его не видел, — в степи было
безлюдно и одиноко, а близ домов изредка сидели сонные прочие. «Кончается моя
молодость, — думал Дванов, — во мне тихо, и во всей истории проходит вечер». В той
России, где жил и ходил Дванов, было пусто и утомленно: революция прошла, урожай ее
собран, теперь люди молча едят созревшее зерно, чтобы коммунизм стал постоянной плотью
тела.
— История грустна, потому что она время и знает, что ее забудут, — сказал Дванов
Чепурному.
— Это верно, — удивился Чепурный. — Как я сам не заметил! Поэтому вечером и
птицы не поют — одни сверчки: какая ж у них песня! Вот у нас тоже
— постоянно сверчки поют, а птиц мало, — это у нас история кончилась! Скажи
пожалуйста — мы примет не знали!
Копенкин настиг Дванова сзади; он загляделся на Сашу с жадностью своей дружбы к
нему и забыл слезть с коня. Пролетарская Сила первая заржала на Дванова, тогда и Копенкин
сошел на землю. Дванов стоял с угрюмым лицом — он стыдился своего излишнего чувства к
Копенкину и боялся его выразить и ошибиться.
Копенкин тоже имел совесть для тайных отношений между товарищами, но его
ободрил ржущий повеселевший конь.
— Саша, — сказал Копенкин. — Ты пришел теперь?.. Давай я тебя немного поцелую,
чтоб поскорей не мучиться.
Поцеловавшись с Двановым, Копенкин обернулся к лошади и стал тихо разговаривать
с ней. Пролетарская Сила смотрела на Копенкина хитро и недоверчиво, она знала, что он
говорит с ней не вовремя, и не верила ему.
— Не гляди на меня, ты видишь, я растрогался! — тихо беседовал Копенкин. Но
лошадь не сводила своего серьезного взора с Копенкина и молчала. — Ты лошадь, а дура, —
сказал ей Копенкин. — Ты пить хочешь, чего ж ты молчишь?