Page 73 - Чевенгур
P. 73
интересуясь рыцарем.
Дванов открыто засмеялся — он сразу сообразил, чью непомерную одежду присвоил
этот человек. Но засмеялся он оттого, что заметил на старинной каске красноармейскую
звезду, посаженную на болт и прижатую гайкой.
— Чему радуетесь, сволочи? — хладнокровно спросил рыцарь, не находя дефективной
гранаты. Нагнуться рыцарь никак не мог и только слабо шевелил травы мечом, непрерывно
борясь с тяжестью доспехов.
— Не ищи, чумовой, несчастного дела! — серьезно сказал Копенкин, возвращаясь к
своим нормальным чувствам. — Веди на ночлег. Есть у тебя сено?
Жилище рыцаря помещалось в полуподвальном этаже усадебной службы. Там имелась
одна зала, освещенная получерным светом коптильника. В дальнем углу лежали горой
рыцарские доспехи и холодное оружие, а в другом — среднем месте
— пирамида ручных гранат. Еще в зале стоял стол, у стола одна табуретка, а на столе
бутылка с неизвестным напитком, а может быть, отравой. К бутылке хлебом была приклеена
бумага с надписью чернильным карандашом лозунга:
СМЕРТЪ БУРЖУЯМ!
— Ослобони меня на ночь! — попросил рыцарь.
Копенкин долго разнуздывал его от бессмертной одежды, вдумываясь в ее умные
части. Наконец рыцарь распался, и из бронзовой кожуры явился обыкновенный товарищ
Пашинцев — бурого цвета человек, лет тридцати семи и без одного непримиримого глаза, а
другой остался еще более внимательным.
— Давайте выпьем по стаканчику, — сказал Пашинцев.
Но Копенкина и в старое время не брала водка; он ее не пил сознательно, как
бесцельный для чувства напиток.
Дванов тоже не понимал вина, и Пашинцев выпил в одиночестве. Он взял бутылку — с
надписью «Смерть буржуям!» — и перелил ее непосредственно в горло.
— Язва! — сказал он, опорожнив посуду, и сел с подобревшим лицом.
— Что, приятно? — спросил Копенкин.
Свекольная настойка, — объяснил Пашинцев. — Одна незамужняя девка
чистоплотными руками варит — беспорочный напиток — очень духовит, батюшка…
— Да кто ж ты такой? — с досадой интересовался Копенкин.
— Я — личный человек, — осведомлял Пашинцев Копенкина.
— Я вынес себе резолюцию, что в девятнадцатом году у нас все кончилось — пошли
армия, власти и порядки, а народу — опять становись в строй, начинай с понедельника… Да
будь ты…
Пашинцев кратко сформулировал рукой весь текущий момент.
Дванов перестал думать и медленно слушал рассуждающего.
— Ты помнишь восемнадцатый и девятнадцатый год? — со слезами радости говорил
Пашинцев. Навсегда потерянное время вызывало в нем яростные воспоминания: среди
рассказа он молотил по столу кулаком и угрожал всему окружению своего подвала. —
Теперь уж ничего не будет, — с ненавистью убеждал Пашинцев моргавшего Копенкина. —
Всему конец: закон пошел, разница между людьми явилась — как будто какой черт на весах
вешал человека… Возьми меня — разве ты сроду узнаешь, что тут дышит? — Пашинцев
ударил себя по низкому черепу, где мозг должен быть сжатым, чтобы поместиться уму. —
Да тут, брат, всем пространствам место найдется. Так же и у каждого. А надо мной
властвовать хотят! Как ты все это в целости поймешь? Говори — обман или нет?
— Обман, — с простой душою согласился Копенкин.
— Вот! — удовлетворенно закончил Пашинцев. — И я теперь горю отдельно от всего
костра!
Пашинцев почуял в Копенкине такого же сироту земного шара, каков он сам, и
задушевными словами просил его остаться с ним навсегда.
— Чего тебе надо? — говорил Пашинцев, доходя до самозабвения от радости