Page 76 - Чевенгур
P. 76

В  главном  доме  жило  немного  окончательно  бесприютного  и  нигде  не
               зарегистрированного  народа  —  четыре окна мерцали  светом открытой  топившейся  печки,
               там варили пищу в камине. Пашинцев постучал в окно кулаком, не жалея покоя обитателей.
                     Вышла лохматая девушка в высоких валенках.
                     — Чего тебе, Максим Степаныч? Что ты ночную тревогу подымаешь?
                     Пашинцев подошел к ней и восполнил своим чувством вдохновенной симпатии все ее
               ясные недостатки.
                     — Груня, —  сказал  он, —  дай  я  тебя  поцелую,  голубка  незамужняя!  Бомбы  мои
               ссохлись и не рвутся  —  хотел  сейчас колонны ими подсечь, да нечем. Дай я тебя обниму
               по-товарищески.
                     Груня далась:
                     — Что-то  с  тобой  сталось  — ты  будто  человек  сурьезный  был…  Да  сними железо  с
               себя, всю мякоть мне натревожишь…
                     Но  Пашинцев  кратко  поцеловал  ее в  темные сухие  корки губ  и  пошел  обратно. Ему
               стало легче и не так досадно под нависшим могущественным небом. Все большое по объему
               и отличное по качеству в Пашинцеве возбуждало не созерцательное наслаждение, а воинское
               чувство — стремление превзойти большое и отличное в силе и важности.
                     — Вы что? — спросил без всякого основания Пашинцев у приезжих — для разряжения
               своих удовлетворенных чувств.
                     — Спать пора, — зевнул Копенкин. — Ты наше правило взял на заметку
                     — сажаешь мужиков на емкую землю: что ж с тобой нам напрасно гоститься?
                     — Мужиков завтра потащу — без всякого саботажа! — определил Пашинцев. — А вы
               погостите  —  для  укрепления  связей!  Завтра  Грунька  обед  вам  сварит…  Того,  что  у  меня
               тут, — нигде не найдете. Обдумываю, как бы Ленина вызвать сюда — все ж таки вождь!
                     Копенкин осмотрел Пашинцева — Ленина хочет человек! — и напомнил ему:
                     — Смотрел я без тебя твои бомбы — они все порченые: как же ты господствуешь?
                     Пашинцев не стал возражать:
                     — Конечно — порченые: я их сам разрядил. Но народ не чует
                     — я его одной политикой и беру — хожу в железе, ночую на бомбах… Понял маневр
               малыми силами в обход противника? Ну, и не сказывай, когда вспомнишь меня.
                     Коптильник погас. Пашинцев объяснил положение:
                     — Ну, ребята, ложись как попало — ничего не видно, и постели у меня нету… Я для
               людей — грустный член…
                     — Блажной ты, а не грустный, — точнее сказал Копенкин, укладываясь кое-как.
                     Пашинцев без обиды ответил:
                     — Здесь, брат, коммуна новой жизни — не бабий городок: перин нету.
                     Под утро мир оскудел в своем звездном величии и серым светом заменил мерцающее
               сияние. Ночь ушла, как блестящая кавалерия, на землю вступила пехота трудного походного
               дня.
                     Пашинцев принес, на удивление Копенкина, жареной баранины. А потом два всадника
               выехали  с  ревзаповедника  по  южной  дороге  —  в  долину  Черной  Калитвы.  Под  белой
               колоннадой  стоял  Пашинцев  в  рыцарском  жестком  снаряжении  и  глядел  вслед  своим
               единомышленникам.
                     И опять ехали двое людей на конях, и солнце всходило над скудостью страны.
                     Дванов  опустил  голову,  его  сознание  уменьшалось  от  однообразного  движения  по
               ровному  месту.  И  то,  что  Дванов  ощущал  сейчас  как  свое  сердце,  было  постоянно
               содрогающейся  плотиной  от  напора  вздымающегося  озера  чувств.  Чувства  высоко
               поднимались  сердцем  и  падали  по  другую  сторону  его,  уже  превращенные  в  поток
               облегчающей мысли. Но над плотиной всегда горел дежурный огонь того сторожа, который
               не принимает участия в человеке, а лишь подремывает в нем за дешевое жалованье. Этот
               огонь позволял иногда Дванову видеть оба пространства — вспухающее теплое озеро чувств
               и длинную быстроту мысли за плотиной, охлаждающейся от своей скорости. Тогда Дванов
   71   72   73   74   75   76   77   78   79   80   81