Page 364 - Донские рассказы
P. 364
тянул из кобуры револьвер, председатель, приседая по-заячьи, рванулся через двор к
гумну, один из продотрядников упал на колено, выпуская из карабина обойму в черную
папаху, качавшуюся за плетнем. Двор захлестнуло стукотнёю выстрелов. Гаврила с
трудом оторвал от снега словно прилипшие ноги и тяжело затрусил к крыльцу.
Оглянувшись, увидал, как трое в дубленках недружно, врассыпную, застревая в сугробах,
бежали к гумну, а в радушно распахнутые ворота хлынули конные.
Передний, в кубанке, на рыжем жеребце, горбатясь, приник к луке и закружил над
головой шашку. Перед Гаврилой лебедиными крыльями мелькнули концы его белого
башлыка, в лицо кинуло снегом, брызнувшим из-под лошадиных копыт.
Обессиленно прислонясь к резному крыльцу, Гаврила видел, как рыжий жеребец,
подобравшись, взлетел через плетень и закружился на дыбках возле початого скирда
ячменной соломы, а кубанец, свисая с седла, крест-накрест рубил ползавшего в корчах
продотрядника…
На гумне обрывчатый, неясный шум, возня, чей-то протяжный, рыдающий крик. Через
минуту гулко стукнул одинокий выстрел. Голуби, вспугнутые было стрельбой и вновь
попадавшие на крышу амбара, сорвались в небо фиолетовой дробью. Конные на гумне
спешились.
По станице неумолчно плескался малиновый трезвон. Паша – станичный дурачок –
взобрался на колокольню и, по глупому своему разуму, хватил во все колокола, вместо
набата вызванивая пасхальную плясовую.
К Гавриле подошел кубанец в наброшенном на плечи белом башлыке. Лицо его, горячее
и потное, подергивалось, углы губ слюняво свисали.
– Овес есть?
Гаврила трудно двинулся от крыльца, подавленный виденным, не мог совладать с
онемевшим языком.
– Оглох ты, черт?! Овес есть? – спрашиваю. – Неси мешок!
Не успели подвести лошадей к корыту с кормом – в ворота вскочил еще один.
– По коням!.. С горы пехота…
Кубанец с проклятием взнуздал облитого дымящимся потом жеребца и долго тер снегом
обшлаг своего правого рукава, густо измазанного чем-то багрово-красным.
Со двора их выехало пятеро, в тороках последнего угадал Гаврила желтую, в кровяных
узорах дубленку белокурого.
До вечера за бугром в терновой балке погромыхивали выстрелы. В станице побитой
собакой приниженно лежала тишина. Уже заголубели сумерки, когда Гаврила решился
пойти на гумно. Вошел в настежь открытую калитку, увидел: на гуменном прясле,
уронив голову, повис, настигнутый пулей, председатель. Руки его, свисая, словно
тянулись за шапкой, валявшейся по ту сторону прясла.
Неподалеку от скирда на снегу, притрушенном объедьями и половой, лежали раздетые
до белья продотрядники, все трое в ряд. И глядя на них, уже не ощутил Гаврила в
дрогнувшем от ужаса сердце той злобы, что гнездилась там с утра. Казалось
небывальщиной, сном, чтобы на гумне, где постоянно разбойничали соседские козы,
обдергивая прикладок соломы, теперь лежали изрубленные люди; и от них, от талых
круговин примерзшей пузырчатой крови, уже струился-тек запах мертвечины…
Белокурый лежал, неестественно отвернув голову, и если б не голова, плотно прижатая
к снегу, можно было бы подумать, что лежит он отдыхая – так беспечно были закинуты
его ноги одна за одну.
Второй, щербатый и черноусый, выгнулся, вобрав голову в плечи, оскалясь непримиримо
и злобно. Третий, зарывшись головою в солому, недвижно плыл по снегу: столько силы и
напряжения было в мертвом размахе его рук.