Page 365 - Донские рассказы
P. 365

Нагнулся Гаврила над белокурым, вглядываясь в почерневшее лицо, и дрогнул от
                жалости: лежал перед ним мальчишка лет девятнадцати, а не сердитый, с колючими
                глазами продкомиссар. Под желтеньким пушком усов возле губ стыл иней и скорбная
                складка, лишь поперек лба темнела морщинка, глубокая и строгая.

                Бесцельно тронул рукою голую грудь и качнулся от неожиданности: сквозь леденящий
                холодок ладонь прощупала потухающее тепло…
                Старуха ахнула и, крестясь, шарахнулась к печке, когда Гаврила, кряхтя и стоная,
                приволок на спине одеревеневшее, кровью почерненное тело.
                Положил на лавку, обмыл холодной водой, до устали, до пота тер колючим шерстяным
                чулком ноги, руки, грудь. Прислонился ухом к гадливо-холодной груди и насилу
                услышал глухой, с долгими промежутками стук сердца.
                Четвертые сутки лежал он в горнице, шафранно-бледный, похожий на покойника.
                Пересекая лоб и щеку, багровел запекшийся кровью шрам, туго перевязанная грудь
                качала одеяло, с хрипом и клокотаньем вбирая воздух.

                Каждый день Гаврила вставлял ему в рот свой потрескавшийся, зачерствелый палец,
                концом ножа осторожно разжимал стиснутые зубы, а старуха через камышинку лила
                подогретое молоко и навар из бараньих костей.

                На четвертый день с утра на щеках белокурого зарозовел румянец, к полудню лицо его
                полыхало, как куст боярышника, зажженный морозом, дрожь сотрясала все тело, и под
                рубахой проступил холодный и клейкий пот.
                С этой поры стал он несвязно и тихо бредить, порывался вскакивать с кровати. Днем и
                ночью дежурили около него Гаврила поочередно со старухой.
                В длинные зимние ночи, когда восточный ветер, налетая с Обдонья, мутил почерневшее
                небо и низко над станицей стлал холодные тучи, сиживал Гаврила возле раненого,
                уронив голову на руки, вслушиваясь, как бредил тот, незнакомым, окающим говорком
                несвязно о чем-то рассказывая; подолгу вглядывался в смуглый треугольник загара на
                груди, в голубые веки закрытых глаз, обведенных сизыми подковами. И когда с
                выцветших губ текли тягучие стоны, хриплая команда, безобразные ругательства и лицо
                искажалось гневом и болью – слезы закипали у Гаврилы в груди. В такие минуты
                жалость приходила непрошеная.
                Видел Гаврила, как с каждым днем, с каждой бессонной ночью бледнеет и сохнет возле
                кровати старуха, примечал и слезы на щеках ее, вспаханных морщинами, и понял,
                вернее – почуял сердцем, что невыплаканная любовь ее к Петру, покойному сыну,
                пожаром перекинулась вот на этого недвижного, смертью зацелованного, чьего-то
                чужого сына…
                Заезжал как-то командир проходившего через станицу полка. Лошадь у ворот оставил с
                ординарцем, сам взбежал на крыльцо, гремя шашкой и шпорами. В горнице шапку снял
                и долго молча стоял у кровати. По лицу раненого бродили бледные тени, из губ,
                сожженных жаром, точилась кровица. Качнул командир преждевременно поседевшей
                головой, затуманясь и глядя куда-то мимо Гаврилиных глаз, сказал:
                – Побереги товарища, старик!

                – Поберегем! – твердо ответил Гаврила.
                Текли дни и недели. Минули Святки. На шестнадцатый день в первый раз открыл
                белокурый глаза, и услышал Гаврила голос, паутинно-скрипучий:
                – Это ты, старик?

                – Я.
                – Здорово меня обработали?

                – Не приведи Христос!
   360   361   362   363   364   365   366   367   368   369   370