Page 48 - Донские рассказы
P. 48

мотострелковой бригады, и до его помраченного сознания не сразу дошло, почему
                немцы, лежавшие цепью в каких-нибудь ста метрах от его окопа, вдруг ослабили огонь,
                стали поспешно отползать, а потом поднялись и беспорядочно побежали, но не назад, к
                балке, а на северо-запад, к глубокому оврагу.

                Они катились наискось по склону, как серо-зеленые листья, сорванные и гонимые
                сильным ветром, и многие из них так же, как листья, падали, сливались с травой и
                больше уже не подымались…

                Только когда мимо Николая, прыгая через воронки, пробежали Звягинцев, лейтенант
                Голощеков и еще несколько бойцов с бледными от злобы и торжествующей радости
                                      ́
                лицами, он понял, что произошло. В горле у него хрипло заклокотало, и он тоже, как и
                бежавшие мимо него красноармейцы, что-то закричал, не слыша собственного голоса; он
                тоже хотел, как бывало прежде, вскочить и бежать рядом с товарищами, но руки его в
                бесплодных попытках упереться старчески бессильно, жалко заскользили, заметались по
                шероховатому краю окопа. Выбраться из окопа он не смог… Николай навалился грудью
                на разбитый бруствер и застонал, а потом заплакал от ярости и досады на собственное
                бессилие и от счастья, что вот оно – сбылось! – высоту отстояли, и вовремя подошла
                подмога, и бежит трижды проклятый, ненавистный враг!..

                Он не видел, как, настигнув у самого оврага бежавших немцев, начали работать
                штыками Звягинцев и остальные; не видел, как, далеко отстав от устремившихся вперед
                красноармейцев, тяжело припадая на раненую ногу, шел сержант Любченко, держа в
                одной руке неразвернутое знамя, другой прижимая к боку выставленный вперед
                автомат; не видел и того, как выполз из разбитого снарядом окопа капитан Сумсков…
                Опираясь на левую руку, капитан полз вниз с высоты, следом за своими бойцами; правая
                рука его, оторванная осколками у самого предплечья, тяжело и страшно волочилась за
                ним, поддерживаемая мокрым от крови лоскутом гимнастерки; иногда капитан ложился
                на левое плечо, а потом опять полз. Ни кровинки не было в его известково-белом лице,
                но он все же двигался вперед и, запрокидывая голову, кричал ребячески тонким,
                срывающимся голоском:

                – Орелики! Родные мои, вперед!.. Дайте им жизни!
                Николай ничего этого не видел и не слышал. На мягком вечернем небе только что
                зажглась первая, трепетно мерцающая звездочка, а для него уже наступила черная ночь
                – спасительное и долгое беспамятство.

                Подожженные немецкими авиабомбами, всю ночь горели на корню огромные массивы
                созревших хлебов. Всю ночь вполнеба стояло багровое, немеркнущее, трепетное зарево,
                и в этом освещавшем степь жестоком сиянии войны голубой и призрачный свет
                ущербленного месяца казался чрезмерно мягким и, пожалуй, даже совсем ненужным.
                Запах гари вместе с ветром перемещался на восток, неотступно сопровождая
                отходивших к Дону бойцов, преследуя их, как тягостное воспоминание. И с каждым
                километром пройденного пути все мрачнее становилось на душе у Звягинцева, словно
                горький, отравленный воздух пожарища оседал у него не только на легких, но и на
                сердце…
                По дороге к переправе шли последние части прикрытия, тянулись нагруженные
                домашним скарбом подводы беженцев, по обочинам проселка, лязгая гусеницами,
                подымая золистую пыль, грохотали танки, и отары колхозных овец, спешно
                перегоняемых к Дону, завидев танки, в ужасе устремлялись в степь, исчезали в ночи. И
                долго еще в темноте слышался дробный топот мелких овечьих копыт, и, затихая, долго
                еще звучали плачущие голоса женщин и подростков-гонщиков, пытавшихся остановить и
                успокоить ошалевших от страха овец.

                В одном месте, обходя остановившуюся на дороге автоколонну, Звягинцев сорвал на
                краю поля уцелевший от пожара колос, поднес его к глазам. Это был колос пшеницы
                «мелянопус», граненый и плотный, распираемый изнутри тяжелым зерном. Черные
                усики его обгорели, рубашка на зерне полопалась под горячим дыханием пламени, и
                весь он – обезображенный огнем и жалкий – насквозь пропитался острым запахом дыма.

                Звягинцев понюхал колос, невнятно прошептал:
   43   44   45   46   47   48   49   50   51   52   53