Page 53 - Донские рассказы
P. 53
Звягинцев фыркнул, но сухарь все же взял, с хрустом разжевывая его, сонно заговорил:
– Вот Микола Стрельцов был настоящий, серьезный человек, не то что ты, пустозвон. И
это ты врешь, чтобы он меня полудурой назвал. Он меня невыносимо уважал, и я его
также. Мы с ним всегда и об семейной жизни разговаривали и обо всем вообще. Вот из
него бы вышел командир, потому что человек он самостоятельный на слова, шибко
грамотный: агрономом до войны работал. Его за серьезность характера даже жена
бросила. А ты что есть такое? Шахтер, угольная душа, ты только уголь ковырять и
можешь да из длинного своего ружья стреляешь кое-как, с грехом пополам…
Звягинцев долго еще говорил о достоинствах Стрельцова, а потом речь его стала тише,
несвязней, и он умолк. Некоторое время он шел, низко опустив голову, спотыкаясь, и
вдруг резко качнулся, вышел из рядов и направился в сторону. Лопахин увидел, как ноги
Звягинцева на ходу стали медленно подгибаться в коленях, и понял, что Звягинцев уснул
и вот-вот упадет. Бегом догнав товарища, Лопахин крепко взял его за локоть, встряхнул.
– Давай задний ход, Аника-воин, нечего походный порядок ломать, – ласково сказал он.
И так неожиданны были и необычайны эти теплые нотки в грубом голосе Лопахина, что
Звягинцев, очнувшись, внимательно посмотрел на него, хрипло спросил:
– Я что-то вроде задремал, Петя?
– Не задремал, а уснул, как старый мерин в упряжке, Не поддержи я тебя сейчас, ты бы
на бровях прошелся. Ведь вот сила у тебя лошадиная, а на сон ты слабый.
– Это верно, – согласился Звягинцев. – Я опять могу уснуть на ногах. Ты, как только
увидишь, что я голову опускаю, пожалуйста, стукни меня в спину, да покрепче, а то не
услышу.
– Вот уж это я с удовольствием сделаю, стукну на совесть прикладом своей пушки
промеж лопаток, – пообещал Лопахин и, обнимая Звягинцева за широкое плечо,
протянул кисет: – На, Ваня, сделай папироску, сон от тебя и отвалит. Уж больно вид у
тебя, у сонного, жалкий, прямо как у пленного румына, даже еще хуже.
Покорно следуя за Лопахиным, Звягинцев нерешительно подержал кисет в руке, со
вздохом сожаления сказал:
– Тут всего на одну цигарку, бери обратно, не стану я тебя обижать. Вот до чего мы
табачком обнищали…
Лопахин отвел руку товарища, сурово проговорил:
– Закуривай, не рассуждай! – И, за напускной суровостью тщетно стараясь скрыть
стыдливую мужскую нежность, закончил: – Для хорошего товарища не то что последний
табак не жалко отдать, иной раз и последней кровинкой пожертвовать не жалко… А ты –
товарищ подходящий и солдат ничего себе, от танков не бегаешь, штыком работаешь
исправно, воюешь со злостью и до того, что с ног валишься на ходу. А я страсть уважаю
таких неравнодушных, какие воюют до упаду: с немецкой подлюгой воевать надо
сдельно, подрядился и дуй до победного конца, холоднокровной поденщиной тут не
обойдешься.
Так что кури, Ваня, на доброе здоровье. А потом, знаешь, что? Ты, пожалуйста, за шутки
мои не обижайся, может быть, мне с шуткой и жить и воевать легче, тебе же это
неизвестно?
Последняя ли щепотка табаку, полученная от товарища в трудную минуту, ласковые ли
нотки дружеского сочувствия, проскользнувшие в голосе Лопахина, а быть может, и
острое чувство одиночества, которое испытывал Звягинцев после того, как Николая
Стрельцова увезла в медсанбат попутная двуколка, но что-то толкнуло Звягинцева на
сближение с Лопахиным.
На заре, когда остатки полка влились в соединение, занявшее оборону на подступах к
переправе, Звягинцев уже иначе, чем прежде, посматривал на ладившего запасную
позицию Лопахина. Сам он, как всегда, кряхтя и ругая твердый грунт и горькую свою
солдатскую жизнь, быстро отрыл окоп, а потом подошел к Лопахину, улыбаясь