Page 97 - Донские рассказы
P. 97
Стрельцов все еще никак не мог освоиться со своим новым состоянием, не мог
привыкнуть к внезапной потере слуха. Он видел, как молча шевелились над его головой
плотные, до глянца омытые ночным дождем листья, как над кустом шиповника
беззвучно роились шмели и дикие пчелы, и, может быть, потому, что все это проходило
перед глазами лишенное живого разноголосого звучания, – у него слегка закружилась
голова, и он закрыл глаза и стал привычно думать о прошлом, о той мирной жизни,
которая так внезапно оборвалась 22 июня прошлого года… Но как только он вспомнил
детей, тревога за их судьбу, не покидавшая его в последнее время, снова сжала сердце, и
он вдруг неожиданно для самого себя протяжно застонал и испуганно открыл глаза.
Лопахин по-прежнему сидел чуть сгорбившись, положив на острые углы коленей
широкие, литые кисти рук, но в лице его уже не было недавней озлобленности и
скрытого напряжения. Светлые, бесстрашные глаза его лукаво и насмешливо щурились,
в углах тонких губ таилась улыбка.
Стрельцову было знакомо это выражение лопахинского лица, и он невольно улыбнулся,
подумал: «Наверное, этого тюленя, Некрасова, разыгрывает».
Вскоре Стрельцов забылся тяжелым, безрадостным сном, но и во сне запрокинутая
голова его судорожно подергивалась, а сложенные на груди руки тряслись мелкой
лихорадочной дрожью.
Некрасов долго смотрел на него, молча глотал табачный дым, трудно двигая кадыком,
потом бросил под ноги обжигавший пальцы окурок, сказал:
– Какой же из него боец будет? Горькое горе, а не боец! Погляди, как его контузия
трясет, он и автомата в руках не удержит, а ты его сманиваешь оставаться на передовой.
Прыти у тебя много, Лопахин, а ума меньше…
– Ты за других не говори, ты лучше про свою тайную болезнь расскажи, – усмехнулся
Лопахин и выжидающе посмотрел в загорелое, с шелушащимися скулами лицо
Некрасова.
– Смеяться тут не над чем, – обиженно сказал Некрасов, – тут смех плохой. У меня,
ежели хочешь знать, окопная болезнь, вот что.
– Первый раз слышу! Это что же такое за штука? – с искренним изумлением спросил
Лопахин. – Что-нибудь такое… этакое?..
Некрасов досадно поморщился.
– Да нет, это вовсе не то, об чем вы по глупости думаете. Это болезнь не телесная, а
мозговая.
– Моз-го-вая? – разочарованно протянул Лопахин. – Чепуха! У тебя такой болезни быть
не может, не на чем ей обосноваться, почвы для нее нет… почвы!
– Какая она из себя? Говори, чего тянешь! – нетерпеливо прервал снедаемый
любопытством Копытовский. Некрасов пропустил мимо ушей язвительное замечание
Лопахина, долго водил сломанной веточкой по песку, по голенищам своих старых,
изношенных кирзовых сапог, потом нехотя заговорил:
– Видишь, как оно получилось… Еще с зимы стал я примечать за собой, что чего-то я
меняюсь характером. Разговаривать с приятелями стало мне неохота, бриться, мыться и
другой порядок наблюдать за собой то же самое. За оружием, прямо скажу, следил
строго, а за собой – просто никак. Не то чтобы подворотничок там пришить или другое
что сделать, чтобы в аккуратности себя содержать, а даже как-то притерпелся и,
почитай, два месяца бельишка не менял и не умывался как следует. Один бес, думаю,
пропадать – что умытому, что неумытому. Словом, в тоску ударился и запсиховал
окончательно. Живу, как во сне, хожу, как испорченный. Лейтенант Жмыхов и
штрафным батальоном мне грозил, и как только не взыскивал, а у меня одна мыслишка:
дальше фронта не пошлют, ниже рядового не разжалуют! Как есть одичал я, товарищей
сторонюсь, сам себя не угадываю, и ничевошеньки-то мне не жалко: ни товарищей, ни
друзей, не говоря уже про самого себя. А весной, помнишь, Лопахин, когда
перегруппировка шла, двигались мы вдоль фронта и ночевали в Семеновке? Ну, так вот