Page 100 - Донские рассказы
P. 100

осязаемо плотной, шел скоротечный воздушный бой. Никто из сидевших на поляне не
                видел самолетов, только слышно было, как скрещивались там, вверху, по-особому
                звучные, короткие и длинные пулеметные очереди, перемежаемые глухими и частыми
                ударами пушек.

                Из общего разноголосого и смешанного воя моторов на несколько секунд выделился
                голос одного истребителя: вначале пронзительный и тонкий, он, словно бы утолщаясь,
                перешел в низкий, басовый и гневный рев, а затем внезапно смолк. Слышались лишь
                далекие, неровные, стреляющие звуки выхлопов да вибрирующее тугое потрескивание,
                как будто вдали рвали на части полотно.

                Слева в небе неожиданно возникла косая, удлиняющаяся черная полоска дыма и
                впереди нее – стремительно и неотвратимо летящая к земле, тускло поблескивающая на
                солнце фигурка самолета. Спустя немного на той стороне Дона послышался короткий,
                глухо хрустнувший удар…
                Копытовский вдруг заметно побледнел, сказал шепотом:

                – Один готов… Мама родная, хоть бы не наш! У меня и под ложечкой сосет, и во рту
                становится солоно, когда наш вот так, на виду падает…
                Он помолчал немного и, когда первая острота впечатления несколько притупилась,
                подозрительно скосился на Некрасова и уже иным, деловитым и встревоженным голосом
                спросил:

                – Слушай сюда, а она, эта твоя окопная болезнь, не того… не заразная она? А то возле
                тебя так с проста ума посидишь, а потом, может, тоже начнешь лазить по ночам куда не
                следует?

                Некрасов поморщился, сказал презрительно и желчно:

                – Дурак!
                – Интересно, почему же это я дурак? – несказанно удивился Копытовский.

                – Да потому, что при твоем здоровье к тебе даже сибирская язва не пристанет, не то что
                какая-нибудь умственная болезнь.
                Очевидно польщенный, Копытовский молодецки выпятил массивную грудь, горделиво
                сказал:
                – Здоровье мое подходящее, это ты правду говоришь.

                – Вот вам, какие молодые и при здоровье, и можно воевать без роздыху, а мне
                невозможно, – грустно сказал Некрасов. – Года мои не те, да и дома желательно бы
                побывать… У меня ведь четверо детишек, и вот, понимаешь, год их не видел и позабыл,
                какие они из себя… Позабыл то есть, какие они обличьем… Глаза ихние смутно так
                представляю, а все остальное – как сквозь туман… Иной раз ночью, когда боя нет, до
                                                                                    ́
                того мучаюсь, хочу ясно их вспомнить – нет, не получается! Даже потом меня прошибет,
                а все равно не могу их точно вообразить, да и шабаш! Главное, старшенькую, Машутку, и
                ту толком не вспомню, а ведь ей пятнадцатый годок… Смышленая такая, первой
                отличницей в школе училась…
                Некрасов говорил все глуше, невнятнее. Последние слова он произнес с легкой дрожью
                в хриплом голосе – и умолк, сломал прутик, который все время вертел в руках, и вдруг
                поднял на Лопахина влажно заблестевшие глаза и сквозь слезы – скупые мужские слезы
                – неловко улыбнулся:

                – Про жену я уже не говорю… Это дело такое, что сразу слов подходящих не сыщешь… А
                только, признаться, тоже давно уже позабыл, как у нее под мышками пахнет…

                Бледный, едва владеющий собой Лопахин смотрел на Некрасова помутневшими от гнева
                глазами, молча слушал, а потом неожиданно тихим, придушенным голосом спросил:

                – Ты откуда родом, Некрасов? Курский?
   95   96   97   98   99   100   101   102   103   104   105