Page 90 - Глазами клоуна
P. 90
способностях евреев». Мне стало жаль раввина. Это был глубокий старик с белой как лунь
бородой, видимо, очень добрый, его простодушие обеспокоило меня. Ну, конечно же,
Герберт, знакомясь с новыми людьми, сообщал им, что был нацистом и антисемитом до тех
пор, пока «история не открыла ему глаза». А между тем всего за день до вступления
американцев в Бонн он муштровал мальчиков в нашем парке, приговаривая; «Как только
где-нибудь покажется пархатая свинья — бросайте гранату!» На этих мамашиных
«журфиксах» меня больше всего волновала доверчивость бывших эмигрантов. Всеобщее
раскаяние и громогласные декларации в защиту демократии приводили их в такое умиление,
что братаниям и объятиям не было конца. Они никак не могли понять, что тайна злодеяний
заключена в мелочах. Легче легкого покаяться в чем-нибудь большом, будь то политическая
ошибка, супружеская измена, убийство или антисемитизм... Но разве может человек
простить, если он знает все до мелочей, — знает, как Брюль и Герберт Калик взглянули на
отца, когда он положил мне руку на плечо, или как рассвирепевший Герберт Калик стучал
костяшками пальцев по столу, глядел на меня своими мертвыми глазами и повторял:
«Твердость, непреклонная твердость!», или как тот же Герберт схватил за шиворот Геца
Бухеля, поставил его перед всем классом и, не обращая внимания на робкий протест учителя,
заорал:
— Посмотрите на него... кто скажет, что он не пархатый!
В моей памяти запечатлелось слишком много таких мгновений, слишком много
подробностей, мелочей... да и глаза у Герберта ничуть не изменились. Мне стало страшно,
когда я увидел Герберта рядом с этим дряхлым, глуповатым, тающим от миролюбия
раввином, которого он потчевал коктейлем и болтовней о высоких умственных способностях
евреев. К тому же эмигранты не знают, что нацистов посылали на фронт только в очень
редких случаях и что погибали не они, а простые смертные, такие, как Губерт Книпс,
который жил по соседству с Винекенами, и Гюнтер Кремер — сын пекаря; этих посылали на
фронт, невзирая на то, что они числились «фюрерами» в гитлерюгенде, ведь у них не было
«политического нюха» и они не хотели участвовать во всем этом мерзком вынюхиваний.
Калика не послали бы на фронт ни при каких обстоятельствах, у него был нюх, он и сейчас у
него есть. Держать нос по ветру он умеет. Все происходило совсем иначе, чем думают
эмигранты. А они, увы, могут мыслить только такими категориями, как «виновен» или
«невиновен», «нацист» или «ненацист».
Гаулейтер Киренхан частенько захаживал в лавку к отцу Марии, без всяких церемоний
выхватывал из ящика пачку сигарет, не оставляя взамен ни талонов, ни денег, закуривал,
взгромоздившись на прилавок, и говорил:
— А ну-ка, Мартин, как ты думаешь, не засадить ли нам тебя в какой-нибудь уютный,
маленький, совсем-совсем не страшный концлагерчик?
И отец Марии отвечал:
— Черного кобеля не отмоешь добела, а ты из их породы.
Они знали друг друга лет с шести. Киренхан приходил в бешенство и предостерегал:
— Смотри, Мартин, соли, да не пересаливай.
И отец Марии отвечал:
— Я сейчас так круто посолю, что ты у меня пулей вылетишь отсюда.
— Придется мне засадить тебя не в самый уютный концлагерь, а в какой похуже.
Так они без конца бранились, но если бы гаулейтер не «ограждал» отца Марии по
причине, которую мы так и не узнали, старого Деркума непременно посадили бы за решетку.
Разумеется, гаулейтер «ограждал» далеко не всех, так, он не «оградил» кожевника Маркса и
коммуниста Крупе. Их убили. А гаулейтер живет себе сейчас припеваючи: открыл магазин
строительных материалов. Как-то раз Мария встретила его, и Киренхан признался, что «ему
грех жаловаться». Отец Марии часто повторял:
— Каким проклятием была эта нацистская власть, можно понять хотя бы из того, что я
на самом деле обязан жизнью этой скотине, гаулейтеру, и еще вдобавок должен был
письменно засвидетельствовать это.