Page 62 - Один день Ивана Денисовича
P. 62
Пока в бараке живешь – молись от радости и не попадайся.
– А ну, выходи, считаю до трех! – старший барака кричит. – Кто до трех не выйдет –
номера запишу и гражданину надзирателю передам!
Старший барака – вот еще сволочь старшая. Ведь скажи, запирают его вместе ж с нами в
бараке на всю ночь, а держится начальством, не боится никого. Наоборот, его все
боятся. Кого надзору продаст, кого сам в морду стукнет. Инвалид считается, потому что
палец у него один оторван в драке, а мордой – урка. Урка он и есть, статья уголовная, но
меж других статей навесили ему пятьдесят восемь – четырнадцать, потому и в этот
лагерь попал.
Свободное дело, сейчас на бумажку запишет, надзирателю передаст – вот тебе и карцер
на двое суток с выводом. То медленно тянулись к дверям, а тут как загустили, загустили,
да с верхних коек прыгают медведями и прут все в двери узкие.
Шухов, держа в руке уже скрученную, давно желанную цигарку, ловко спрыгнул, сунул
ноги в валенки и уж хотел идти, да пожалел Цезаря. Не заработать еще от Цезаря хотел,
а пожалел от души: небось много он об себе думает. Цезарь, а не понимает в жизни
ничуть: посылку получив, не гужеваться надо было над ней, а до проверки тащить
скорей в камеру хранения. Покушать – отложить можно. А теперь – что вот Цезарю с
посылкой делать? С собой весь мешочище на проверку выносить – смех! – в пятьсот
глоток смех будет. Оставить здесь – неровен час, тяпнут, кто с проверки первый в барак
вбежит. (В Усть-Ижме еще лютей законы были: там, с работы возвращаясь, блатные
опередят, и пока задние войдут, а уж тумбочки их обчищены.)
Видит Шухов – заметался Цезарь, тык-мык, да поздно. Сует колбасу и сало себе за пазуху
– хоть с ими-то на проверку выйти, хоть их спасти.
Пожалел Шухов и научил:
– Сиди, Цезарь Маркович, до последнего, притулись туда, во теми, и до последнего сиди.
Аж когда надзиратель с дневальными будет койки обходить, во все дыры заглядать,
тогда выходи. Больной, мол! А я выйду первый и вскочу первый. Вот так…
И убежал.
Сперва протискивался Шухов круто (цигарку свернутую оберегая, однако, в кулаке). В
коридоре же, общем для двух половин барака, и в сенях никто уже вперед не перся,
зверехитрое племя, а облепили стены в два ряда слева и в два справа – и только проход
посрединке на одного человека оставили пустой: проходи на мороз, кто дурней, а мы и
тут побудем. И так целый день на морозе, да сейчас лишних десять минут мерзнуть?
Дураков, мол, нет. Подохни ты сегодня, а я завтра!
В другой раз и Шухов так же жмется к стеночке. А сейчас выходит шагом широким да
скалится еще:
– Чего испугались, придурня? Сибирского мороза не видели? Выходи на волчье
солнышко греться! Дай, дай прикурить, дядя!
Прикурил в сенях и вышел на крыльцо. «Волчье солнышко» – так у Шухова в краю ино
месяц в шутку зовут.
Высоко месяц вылез! Еще столько – и на самом верху будет! Небо белое, аж с сузеленью,
звезды яркие да редкие. Снег блестит, бараков стены тож белые – и фонари мало
влияют.
Вон у того барака толпа черная густеет – выходят строиться. И у другого вон. И от
барака к бараку не так разговор гудет, как снег скрипит.
Со ступенек спустясь, стало лицом к дверям пять человек, и еще за ними трое. К тем
трем во вторую пятерку и Шухов пристроился. Хлебца пожевав, да с папироской в зубах
стоять тут можно. Хорош табак, не обманул латыш – и дерунок, и духовит.
Понемножку еще из дверей тянутся, сзади Шухова уже пятерки две-три. Теперь кто
вышел, этих зло разбирает: чего те гады жмутся в коридоре, не выходят. Мерзни за них.