Page 10 - Конармия
P. 10
Я снова сидел вчера в людской у пани Элизы под нагретым венцом из зеленых ветвей
ели. Я сидел у теплой, живой, ворчливой печи и потом возвращался к себе глубокой ночью.
Внизу, у обрыва, бесшумный Збруч катил стеклянную темную волну.
Обгорелый город — переломленные колонны и врытые-в землю крючки злых
старушечьих мизинцев — казался мне поднятым на воздух, удобным и небывалым, как
сновиденье. Голый блеск луны лился на него с неиссякаемой силой. Сырая плесень развалин
цвела, как мрамор оперной скамьи. И я ждал потревоженной душой выхода Ромео из-за туч,
атласного Ромео, поющего о любви, в то время как за кулисами понурый электротехник
держит палец на выключателе луны.
Голубые дороги текли мимо меня, как струи молока, брызнувшие из многих грудей.
Возвращаясь домой, я страшился встречи с Сидоровым, моим соседом, опускавшим на меня
по ночам волосатую лапу своей тоски. По счастью, в эту ночь, растерзанную молоком луны,
Сидоров не проронил ни слова. Обложившись книгами, он писал. На столе дымилась
горбатая свеча — зловещий костер мечтателей. Я сидел в стороне, дремал, сны прыгали
вокруг меня, как котята. И только поздней ночью меня разбудил ординарец, вызвавший
Сидорова в штаб. Они ушли вместе. Я подбежал тогда к столу, на котором писал Сидоров, и
перелистал книги. Это был самоучитель итальянского языка, изображение римского форума
и план города Рима. План был весь размечен крестами и точками. Я наклонился над
исписанным листом и с замирающим сердцем, ломая пальцы, прочитал чужое письмо.
Сидоров, тоскующий убийца, изорвал в клочья розовую вату моего воображения и потащил
меня в коридоры здравомыслящего своего безумия. Письмо начиналось со второй страницы,
я не осмелился искать начала:
«…пробито легкое и маленько рехнулся или, как говорит Сергей, с ума
слетел. Не сходить же с него, в самом деле, с дурака этого с ума. Впрочем, хвост
набок и шутки в сторону… Обратимся к повестке дня, друг мой Виктория…
Я проделал трехмесячный махновский поход — утомительное жульничество,
и ничего более… И только Волин все еще там. Волин рядится в апостольские ризы
и карабкается в Ленины от анархизма. Ужасно. А батько слушает его, поглаживает
пыльную проволоку своих кудрей и пропускает сквозь гнилые зубы мужицкую
свою усмешку. И я теперь не знаю, есть ли во всем этом не сорное зерно анархии и
утрем ли мы вам ваши благополучные носы, самодельные цекисты из
самодельного цека, made in Харьков, в самодельной столице. Ваши рубахи-парни
не любят теперь вспоминать грехи анархической их юности и смеются над ними с
высоты государственной мудрости, — черт с ними…
А потом я попал в Москву. Как попал я в Москву? Ребята кого-то обижали в
смысле реквизиционном и ином. Я, слюнтяй, вступился. Меня расчесали — и за
дело. Рана была пустяковая, но в Москве, ах. Виктория, в Москве я онемел от
несчастий. Каждый день госпитальные сиделки приносили мне крупицу каши.
Взнузданные благоговением, они тащили ее на большом подносе, и я возненавидел
эту ударную кашу, внеплановое снабжение и плановую Москву. В совете
встретился потом с горсточкой анархистов. Они пижоны, или полупомешанные
старички. Сунулся в Кремль с планом настоящей работы. Меня погладили по
головке и обещали сделать замом, если исправлюсь. Я не исправился. Что было
дальше? Дальше был фронт, Конармия и солдатня, пахнущая сырой кровью и
человеческим прахом.
Спасите меня, Виктория. Государственная мудрость сводит меня с ума, скука
пьянит. Вы не поможете — и я издохну безо всякого плана. Кто же захочет, чтобы
работник подох столь неорганизованно, не вы ведь, Виктория, невеста, которая
никогда не будет женой. Вот и сентиментальность, ну ее к распроэтакой матери…
Теперь будем говорить дело. В армии мне скучно. Ездить верхом из-за раны
я не могу, значит не могу и драться. Употребите ваше влияние, Виктория — пусть
отправят меня в Италию. Язык я изучаю и через два месяца буду на нем говорить.
В Италии земля тлеет. Многое там готово. Недостает пары выстрелов. Один из них
я произведу. Там нужно отправить короля к праотцам. Это очень важно. Король у